деятельности не может быть и речи.
Есть дух языка и есть материя языка, его так сказать бесконечная ирония.
Благоговение перед материальным субстратом языка мы видим сегодня на примере
сети интернет, использующей людей в только ей одной известной конечной цели.
Человек поражен благоговением перед материальным в материи, тем самым перестав
контролировать ту корреляцию между духовным импульсом и материальным жестом, безупречность которой и составляет суть поэзии как все нового и нового
восстановления в человеке инстинкта духа, не дающего нам пасть жертвами
безудержной материалистической энтропии.
Эта прямизна корреляции и была в великой чести у Тарковских, и потому: Быть может идиотство Сполна платить судьбой За паспортное сходство Строки с
самим собой.
Однако «паспортное сходство» заключалось у них на самом деле в «паспортном
сходстве» духовных движений. Потому искусство для Тарковского — прямая исповедь
в духовной деятельности, а эта деятельность: дать духу познавать себя, как это делает, скажем, И.-С. Бах. И фундаментальная часть (основание) кинокартин Тарковского —
самодвижение духа, пробуждающегося у нас на глазах в каждом квадратном
миллиметре экранного объема. Объема жизненного потока.
Арсений Тарковский говорит о мистериальном элементе в настоящей поэзии, и
потому «подлинное писательство всегда миссия, избранничество, и ничем иным по
самой сути своей быть не может». «Для того же Достоевского книга не просто плоха
или хороша сама по себе, в ней непременно заключен либо "идеал мадонны", либо
"идеал содомский", безразличной к нравственной идее она быть не может. Книга в
русской традиции никогда не служила забавным пустячком, игрушкой, украшением
жизни. Она всегда была фактором не столько эстетически, сколько духовно зна
46
чимым.* Она всегда требовала от писателя истовости, подвижничества, а от
читателя — огромной внутренней работы».
Все это заявления, под которыми всецело мог бы подписаться и Андрей Тарковский, не только очень похоже высказывавшийся, но в самом прямом смысле
продолживший эту «жреческую» традицию, более того — создавший (разумеется, не
ставя перед собой такой цели) незримую и никем формально не объединявшуюся
«церковь Тарковского», куда входят все те, кто воспринимает его картины, эти
визуально-звуковые медитацион-ные симфонии, в качестве реального сакрального
пространства, где ненавязчиво, но истово созидается методика по превращению
46
обыденного пространственно-временного континуума в храмовый. По превращению в
храм каждой пяди земли. И каждого часа бытового времени.
В ходе интервью журналист как-то восхитился «мастерством» толстовской речи, однако Арсений Тарковский немедленно парировал: «Мне неприятно это слово:
"мастерство". В нем что-то от сапожного мастерства. По мне художество, поэзию
можно определить по-разному: как служение, исповедь, музыку, тайну (провозгласил
же некогда Жуковский крылатую и чеканную формулу: "Поэзия есть Бог в святых
мечтах земли"), но нельзя определять как мастерство. В самом этом слове есть некий
кощунственный оттенок... нечто от сальериевского "символа веры"».
Те же самые мысли мы находим и у Андрея Тарковского, полагавшего, что ремеслу
кинорежиссера можно выучить за два месяца. Однако что дальше? Так его однажды и
спросил выпускник американского киноинститута Виктор Л у пан: «Ремеслом я
овладел, но как стать художником?» «Поверь в Бога»,— ответил ему как бы небрежно
Тарковский. Почти повторяя формулу Жуковского, которую, следуя правилу Андрея
Арсеньевича, надо понимать не метафорически или символически, а буквально.
Следует вернуться к заброшенному в глубинах себя источнику контакта с духом.
Как я уже говорил, это скорее все же тютчевская линия в поэзии, так как именно
Тютчев был чрезвычайно целомудрен в верности корреляции духовных
* Ср. с краеугольным тезисом И. Бродского о том, что «эстетика — мать этики».
Эстетика — сфера материалистической чувственности. Это, в том числе, язык в его
материальной мощи, изворотливости, увертливости, соблазнительности. Перестав
некогда быть подконтрольным духу и отдавшись под контроль интеллекта, язык в
качестве универсальной глоссы и завел современного человека в то состояние
этического маразма (слитого с гедонистическим прагматизмом), в котором мы и
пребываем. Действительно, современный этический самораспад человека и человечества — дело рук «эстетики». Язык разнузданно творит с человеком что хочет. Ибо он
служит либо интеллектуальному остроумию (эстетика науки как лжемифология), либо
прагматическим нуждам (в качестве самодовольно самовосхищающегося начала язык
претендует на завоевание материальной вселенной), либо похоти речи как таковой.
Подконтрольный лишь материи (эстетика), язык сокрушает этику. На заре
человечества (его большого цикла) «мать» у эстетики и этики была общая — дух. И
язык тоже центрировался духом — как тем невидимым началом, которое делает
каждую вещь сакральным звеном в мистериальной целостности единой Тайны.
Потому-то и существуют ныне две разновидности поэзии: для одной «эстетика —
мать этики», для другой — «дух — движитель этики и эстетики».
47
в себе движений и слова, речи, жертвуя при этом с легкостью всем тем, что условно
можно было бы обобщить как «мастерство». Тютчев не страшился косноязычия, языковой бедности, порой почти убогости. Эстетика речи никогда не управляла
характером и сутью его исповедания. Однако у Арсения Тарковского есть прямо-таки
поразительные по смелости формулировки о важности возврата речи к ее духовному
истоку. «Если бы меня спросили перед смертью: зачем ты жил на этой земле, чего
добивался, чего хотел, чего искал и чего жаждал, я бы, не помедлив ни минуты, ответил: "Я мечтал возвратить поэзию к ее истокам, вернуть книгу к родящему
земному лону, откуда некогда вышло все раннее человечество"».
То раннее человечество, речь которого, еще целомудренно-первозданная во всех
своих корреляциях, обладала магической силой (вот откуда этот финал
«Жертвоприношения»: «Вначале было слово? Почему, папа?» — голос малыша, еще
словно бы живущего в том Золотом веке). Речь людей той эпохи один из любимцев
47
Арсения Тарковского Новалис называл «сверкающей связью между нами и
нездешними странами и существами».
И далее Арсений Тарковский начинает говорить поразительно мистические вещи:
«Книга, быть может, не только символ, но и синоним бытия». Конечно же, это отнюдь
не Борхес, совсем иное. Здесь пафос пророческого призыва: «Книга и природа словно
две половины одной скорлупки, разрознить их невозможно, как невозможно расщепить
скорлупу, не затронув при этом орех... Во имя цельности мира книга и естество
должны находиться в неприкосновенном единстве...»
Формула просто поразительная по мощи, по пониманию того, что и подлинную
речь (книгу) и естество (природу, человека, все тела и вещи) изначально-исконно
скрепляет единой вертикальной серебряной осью всевез-десущий дух, или Тайна.
Буква и естество, растущие из одного семени, из одного дыхания: вдоха, выдоха, духа.
Слово, кажущееся бесплотным, и вещь, твердая осязаемая, в этой вселенной
Тарковского, где торжествует подлинность, где мы на своей изначальной родине (по
ней-то и ностальгируют Сталкеры и Горчаковы у Андрея Арсеньевича),—
единосущност-ны, единореальны, фактически тождественны реальным мистическим
тождеством.
Я учился траве, раскрывая тетрадь, И трава начинала как флейта звучат. Я ловил