приложится — как Бог даст, что судьбой предрешится.
Его герои, все до единого, устремлены, как и автор-демиург, к пределу самих себя.
В этом они и видят «смысл жизни» — почувствовать свой максимум, не отсидеться на
задворках, а прорваться к предельному в себе и может быть даже чуть тронуть (если
повезет) запредельное, коснуться тайны тайн... Оттого это их «самоедство», начиная с
отрока Ивана, непрерывные добровольные самоиспытания, это недовольство собой, ибо они устремлены к идеалу самих себя. В чем их счастье? Но разве мы можем
сказать, что Рублев у Тарковского несчастен? Что несчастен Горчаков или абсолютно
несчастен Сталкер? Вовсе нет. Их счастье горькое, трудное, многомерное, трагическое, это не плейбойское шакер-лукумное счастье и не счастье мерзавца, втоптавшего в
грязь «нищих духом». Есть одномерные личности и есть многомерные. Есть эстрадные
мелодии и есть симфонии Шуберта, Брамса или Брукнера. В последних кто-то может
искренне и не найти никакой красоты — так многосложна целостная в них мелодия, так целомудренно она упрятана. Так же и с многомерной личностью: ее мелодия, очарование и красота этой мелодии могут быть извне не видны, могут казаться хаосом
противоречий, напряженностей, трагическим нагроможденьем линий и силовых полей.
Однако понимающий толк в симфонизме уловит во всем этом мелодию невероятного
целомудрия и романтического напряжения, красоты и полета. Здесь все дышит
блаженством, но это блаженство само в свою очередь дышит трагическими и бездонно
таинственными тонами. Ибо мы не знаем ни концов, ни начал. И великое счастье —
продвинуться в глубину той тайны, которой ты сам и являешься, хотя бы на один шаг.
Однажды, отвечая на вопросы священника в Сент-Джеймском соборе в Лондоне
(1984), Тарковский высказался абсолютно неожиданно. Вопрос был такой: «Откуда вы
черпаете свою духовную силу, являющуюся источником вашего творчества? Где ваши
корни?» Тарковский ответил: «Мои корни в том, что я не люблю сам себя, что я себе
очень не нравлюсь». Не правда ли, точно так мог бы сказать о себе любой главный
герой его фильмов — и Рублев, и Крис, и Алексей, и Сталкер, и Горчаков, и
Александр. Все они испытывают самонедовольство, оно-то их, собственно, и движет, толкает к сталкерству, то есть к искусству «выслеживания самого себя» (подлинный
смысл слова «сталкер»).
Однако почему это чувство — корневое, питающее творчество? Этого священник
не понял и воскликнул: «Но это еще не ответ на мой вопрос!» Тогда Тарковский
продолжил: «В этом я и черпаю свои духовные силы. Это-то как раз и побуждает меня
обращать внимание на другое: на то, что
42
меня окружает, что надо мной. Недовольство собой и побуждает меня черпать силы
за пределами себя...»
Фактически Тарковский пытался здесь сказать о расширении границ своего «я», о
том, что не в природной самости, влюбленной в саму себя, источник творчества и духа.
42
Что искусство — не «ячество», а двуединый процесс: и растворения «я» в сущем*, и
впускания в себя всей полноты
- мирового молчания. В этой двуединой медитации. В других интервью он
подробно об этом рассказывал.
Герои Тарковского довольны бытием («космосом» бытия), но недовольны собой. И
это подлинный «движитель» сюжетики его фильмов, где персонажи пребывают в
полифонически многомерном, многосмысленном процессе религиозного страдания (то
есть, проще говоря, ностальгии по бесконечности, по духу, по невидимой родине —
имен у этой субстанции может быть множество), и в то же самое время их сознание
течет в поистине мистериальном свечении всего видимого и осязаемого сущего, в
изначальном священстве мира, столь же материального, сколь и духовного, ибо нет
ничего, что бы не произрастало из духа, из духовного, семени. 1
И как, собственно, назвать то чувство, то «симфоническое» чувство, которое они
переживают, то чувство храмовости любого кусочка пространства, любого фрагмента
времени, которое их ошеломляет, а если нет, то оно ошеломляет автора, который как
завороженный не спускает взора, не отрывает глаза от магического излучения «высшей
истины», просто идущей на нас из ниоткуда, идущей неостановимым потоком из
глубин человеческой немоты. Потому-то счастье Рублева или Сталкера или Горчакова
— это счастье особого рода, оно неизмеримо в понятиях душевного благополучия и
довольства собой. Рублев светится изнутри чем-то, что выше всякого довольства.
Сталкер не променяет своей трагической, униженной перед людьми и социумом
участи на жизнь вне Зоны. Горчаков настолько тотально погружен в медленное
продвижение к своей невидимой подлинной родине, что его никакими калачами не
заманишь в пространства итальянисто-курортного, беззаботного, эротически-роскошного досуга. Все они присутствуют при таинстве свершения истины бытия, а
это поважнее того, что им может предложить социум.
«Для меня "духовный кризис" всегда знак здоровья,— признавался Тарковский в
книге «Запечатленное время».— Ибо, по моему мнению, он означает попытку, обратившись к поиску самого себя, достичь новой веры. В состоянии духовного
кризиса оказывается каждый, кто ставит перед собой духовные проблемы. И как может
быть иначе? В конце концов, душа жаждет гармонии, в то время как жизнь полна
дисгармонии. В этом противоречии — стимул для движения, но одновременно и
источник нашей боли и нашей надежды. Оно — подтверждение нашей духовной
глубины, наших духовных возможностей».
* А сущность сущего и есть невидимое его сердце.
43
Гайна отца — тайна сына 1
Трудно представить себе двух гениальных людей, находящихся в состоянии
кровного родства и беседующих друг с другом. Можно, конечно, понизить пафос и не
говорить о гениальности, и все же это, вероятно, действительно сложная вещь —
общение отца и сына Тарковских, столь поразительно сходных в мистических точках
мироощущении и столь разных по жизненному опыту и характеру.
Андрею Арсеньевичу часто задавали вопрос о влиянии на него отца, особенно на
Западе, где слабо представляли себе реальную картину абсолютной безвестности
великого поэта Арсения Тарковского вплоть чуть ли не до его старости. Часто вопрос
звучал так: «Как вам жилось в тени отца — тонкого русского лирика?» И Тарковский
сообщал, что никакой тени не было, что рифмовать его творческую биографию с
биографией отца — нелепо, что отец был культурным звеном, связующим его с
прошлым России, но подняла его, взрастила и сделала кинорежиссером мать и всецело
мать. Вот характернейший фрагмент такого интервью:
43
«— Что дали вам родители, дом, ваши близкие? Что было источником ваших
художественных и вообще духовных устремлений?..
— ...Я никогда не ставил себя в параллель с современными художниками. Я всегда
каким-то образом чувствую себя рядом с художниками XIX века... Для меня очень
важна моя связь с классической русской культурой, которая, конечно же, имела и
имеет до сих пор продолжение в России. Я был одним из тех, кто пытался, быть может
бессознательно, осуще ствить эту связь между прошлым России и ее будущим. Для
меня отсут-- ствие этой связи было бы просто роковым. Я бы не мог существовать.
Потому что художник всегда связывает прошлое с будущим, он не живет мгновением.
Он медиум, он как бы проводник прошлого ради будущего. Что я могу сказать в этом
смысле о моей семье? Мой отец — поэт, воспитывался в советское время. Он не был
зрелым человеком, когда произошла революция. Он 1906 года рождения. (Повсюду
указывается другая дата — 1907 г. — Я. Б.) Значит, в семнадцатом году ему было 11