Литмир - Электронная Библиотека

Впрочем, здесь несколько разных тем. Мстил ли Тарковский жене, создав

фактурно, внешне-пластически близкий ей образ главной героини? И вообще, шире, мстил ли он своим женам, снимая их отнюдь не в самых героических и

привлекательных по сюжету ролях (И. Рауш в роли дурочки в «Рублеве» и Л.

Тарковская в роли хозяйки хутора в «Зеркале»)?*

Пока же о счастье. Томила ли Тарковского мечта о счастье? Герой (закадровый)

«Зеркала», вспоминающий свое детство, бредущий его блаженными тропами, понимает, что счастье детства не просто недосягаемо, но что в этом счастьи есть нечто, что может дать ключ к последующему пониманию «смысла жизни». Собственно, во

имя этого фильм и снят. Ребенок счастлив не только потому, что он нерефлексивен, что сознание его чисто от внутренних конфликтов, но и потому, что он непрерывно

считывает сакральное свечение, сакральную эманацию сущего — всякого грамма

земного вещества. И в качестве художника, в качестве взрослого человека Тарковский

совершает это обратное действие: возвращает миру его сакральную светимость.

(Исихасты, к которым близки герои Тарковского, называют этот процесс обожением

мира.) Принесет это лично ему счастье или нет — неважно, взрослый человек уже не

может быть пленником столь опасно-беспредметных слов, похожих на пение

гомеровских сирен.

Тарковского очень часто одолевали вопросами о счастьи — может быть, потому, что атмосфера его картин — блаженно-замедленное струенье сакраль-

* В дневнике 1970 года Тарковский цитирует Вл. Ильина: «...Счастлива и

невозмутима лишь жизнь обывателя, негодяя и халтурщика».

Касательно темы «халтурщика» неплохо замечено М. Прустом: «...Едва ли

ошибкой будет сказать, что книги, как вода из артезианских колодцев, поднимаются

столь же высоко, насколько глубоко вошло в сердце страдание». Или у него же:

«Счастливые годы суть потерянные годы...» Для определенного типа художников этот

тезис отнюдь не парадокс, а реальность. Другое дело, что под страданием М. Пруст как

всякий художник-метафизик понимает религиозное страдание, то есть именно тот тип

страдания, который мы наблюдаем у любимых персонажей Тарковского.

38

ного измерения реальности, которое он умел видеть и умел извлекать своим

магическим, поистине волшебным взором. Могло казаться, что он пророк

неиссякаемого блаженства простого пребывания в тишине обыденного мирового

пространства, что он знает секрет того даосски невозмутимого блаженства, в котором у

него текут все вещи и движутся все стихии. И каково же было обычно изумление

спрашивающих, когда он

х отвечал, что не знает вообще, о чем они говорят: «Понятия не имею, что такое

счастье». Писатель Георгий Владимов в одной из статей-воспоминаний мысленно

обращался к Тарковскому: «Счастье — запоздало. Но не ты ли говорил мне, больше

убеждая себя самого: "Ну что ты, Георгий! Ну кто нам внушил, что мы должны быть

счастливыми? На свете счастья нет, но есть покой и воля"».*

Или в Лондоне в 1984 году, в публичном выступлении: «По правде говоря, я

никогда не понимал, лто художник может быть счастлив в процессе своего творчества.

Или слово это неточное? Счастлив? Нет, никогда. |Человек живет не для того, чтобы

быть счастливым. Есть вещи гораздо рол ее важные, чем счастье».

38

Какие вещи? Движение к выявлению своей сущности, своей подлинности.

Возвращение к своему внутреннему центру, к своей осевой линии, к центру того

своего сердечного «семени», из которого ты пытаешься быть пророщенным Кем-то.

Движение, все возраставшее, в ритмах и к ритмам своей внутренней (а иной она и

не бывает) религиозности было у Тарковского столь интенсивным, что уже едва ли его

внешние характерологические проявления могли быть правильно окружающими

прочитаны. Ведь мы видим лишь то, что понимаем. Того, что нам внутренне

непонятно, мы попросту не видим.

Маленький, самый-самый интеллигентный пример. Скажем, Иоганн Себастьян Бах

был тогда в моде. Как, вероятно, и сегодня. И легко можно было сказать: да, я

понимаю, почему Тарковскому нравится Бах, мне он тоже нравится. Однако здесь-то

как раз бездна непонимания, потому что с Бахом у Тарковского были

исключительнейшие и неповторимые, можно бы даже сказать — личностно-мистические отношения. Как-то в Томске он сказал: «Если располагать композиторов в

какой-то ряд, я первым поставил бы Баха, а с одиннадцатого номера начал бы

размещать всех остальных. Меньше всего люблю Чайковского и Бетховена». С одиннадцатого номера — всех остальных!! Вот эти промежуточные десять пустых номеров

надо еще пережить, прежде чем придет понимание, кем был для него Бах.

Забавную историю по поводу «счастья» рассказал польский кинорежиссер

Кшиштоф Занусси, с которым Тарковский однажды путешествовал на автомобиле по

США.

«Мне запомнилось, как кто-то из молодых людей, слыша то, что Тарковский

говорил об искусстве, о призвании художника, о призвании человека, сразу же увидел

в нем гуру (а потребность в гуру очень сильна в Америке) и простодушно вопросил: мистер Тарковский, а что я должен делать, чтобы быть счастливым? Вопрос этот, по

американским понятиям, вполне обычен, для Андрея же был просто ошеломляющ. Он

прервал разговор и спросил у меня: чего этот человек хочет? Зачем он задает такие

глупые вопросы? Я пытался объяснить Андрею, что он слишком строг к этому парню, что он не должен на него злиться, а сказать что-нибудь позитивное... Андрей говорит: ну как я могу сказать ему что-то позитивное, разве он сам не знает, для чего живет?.. Я

говорю: представь себе, действительно не знает, зачем живет, а ты ему скажи нечто

такое, что для тебя очевидно... Андрей пожал плечами и сказал: пусть он задумается

над тем, к чему вызван из небытия, зачем призван к существованию, пусть попытается

отгадать роль, которая ему в космосе предназначена, пусть исполняет ее, а счастье —

оно либо придет, либо нет...

Мне все это было понятно, но потребовалось, наверно, минут десять, чтобы этот

человек оправился от шока, ибо слова, которые он услышал от Андрея, были для него

абсолютно экзотичны. Ему было трудно понять, к примеру, тот фундаментальный

факт, что существование вообще может быть какой-либо проблемой, то есть не

подразумевающимся само собой, что следует задумываться над смыслом своего

существования, что оно к Чему-то обязывает — а это для прагматического

американского мышления вещи непостижимые...

Эта "душераздирающая" дискуссия продолжалась до вечера, а потом у меня был

разговор с Андреем, и я пытался объяснить ему, что американское "хэппинес" и

русское "счастье" переводятся только через словарь, что они означают нечто

совершенно разное. К примеру, есть авиалиния, основанная Онассисом, которая

связывает Европу и Америку и содержит в своем рекламном лозунге фразу "Каждый, кто счастлив". Но это вовсе не означает, что у каждого ее пассажира счастливая судьба, иначе компании пришлось бы отказывать вдовам и сиротам. Это означает, что тот, кто

сидит в удобном кресле, кто пьет свой кофе или чай, кому не слишком холодно или не

39

слишком жарко,— счастлив. Иначе говоря, счастье — это просто элементарный

комфорт,, и ничего более. И конечно, человеку, воспитанному в этом убеждении, было

странно слушать, что счастье — это нечто иное, что за счастьем не надо гнаться, а надо

заниматься чем-то более важным, чем поиски собственного благополучия, и что

счастье придет или не придет, будет дано или не будет дано... Для американца все это

звучало необыкновенно экзотично».

Невольно вспоминается Достоевский, диалогические отношения с которым (как и с

18
{"b":"831265","o":1}