В свою очередь Андрей Арсеньевич с не меньшей ностальгией вспоминал о своем
35
собственном счастливом детстве, хотя социальная реальность была уже совсем иной да
и отца рядом не было.
36
команом, не имел странных пристрастий и ничегошеньки такого подобного.
Напротив — человек классического типа сознания с идеалами, уходящими в эпохи, где
сакральная мифология была основой высочайшей нравственности. «Стиляжный», а
затем «богемный» периоды в его жизни были кратковременными фазами, и «спасти»
от них богатого энергией человека так же невозможно, как ребенка от неизбежных
детских инфекций.
Так от чего же спасти? От тоталитарной системы, от бездарных и бездушных
чиновников от Госкино, удушавших гениального режиссера требованиями
идиотических «поправок» к шедеврам и создававших ему гигантские «мертвые
сезоны» безработицы? От неотвратимой власти его таланта, не позволявшего ему идти
на компромиссы, благодаря которым он вполне бы мог жить безбедно и иметь великое
множество «друзей»?
В своей книге сестра не скрывает, что считает решение о невозвращении в Россию, принятое Тарковским в Италии в 1984 году, поступком трагическим и неверным. Более
того — результатом не глубоко свободной его воли, а чужого влияния. «Почти через
год (после письма Арсения Тарковского сыну.— Я. Б.) Андрей заявил о своем
невозвращении. Это стоило жизни ему и папе. Слава Богу, что мамы к тому времени не
было в живых. Она умерла в 1979 году. На ее поминках Андрей сказал: "Они (он
поднял указательный палец вверх) очень хотят, чтобы я остался за границей, но я им
этого удовольствия не доставлю". Я не сомневаюсь, что он принял роковое решение о
невозвращении на родину под воздействием чужой воли».
Чья воля здесь имеетсяв виду? Я думаю, подразумеваются не агенты КГБ и прочие
«сатанинские» энергии запугивания, а кто-то из наиближайших к Андрею Арсеньевичу
людей. Скорее всего Лариса Павловна, жена. Об этом нетрудно догадаться, хотя бы
немножечко пообщавшись в московских «околотарковских» кругах, тем более что в
книгах и прессе проскальзывают строки, созидающие легенду о «жадной» до
заграничной жизни жене Тарковского, которой-де никак не хотелось возвращаться в
убогие родные пенаты.
В книге Марины Тарковской есть характерная фраза о том, что за Андреем в
детстве и отрочестве нужен был постоянный глаз — как бы не попал в «дурную
компанию». В то же время сестра сожалеет и об излишнем волюнтаризме матери: «Вся
ее жизнь была направлена на наше с Андреем благо. Но она нас не баловала, напротив, была иногда с нами слишком сурова.* А в воспитании Андрея, наверное, сделала
ошибку — старалась его подчинить, заставить слушаться, а это было невозможно и
только отдалило его от нее».
Все, кто вспоминает юного Тарковского, говорят о его неукротимой энергии, бесстрашии, исследовательском пафосе, безразличии к общественному мнению, страстности и азарте. Но таким он остался и впоследствии — уж, скорее, чрезмерно
волюнтаристичным, нежели пассивно-податливым. Чтобы Тарковский мог принять
наиважнейшее решение в своей жизни по чьему бы то ни было наущению?
Непредставимо. Это все равно как заподозрить Наполеона в несамостоятельности
принятия решений на поле боя.
Да, великий художник в быту, как правило, не очень изобретателен и хитроумен.
Его легко переигрывают гении бытовых и социальных интриг. Однако великого
художника не сбить с толку посулами бытового счастья и благополучия. Ведь, собственно, вся горечь дневниковых заметок 38-летнего Тарковского в отношении
некой напряженности в общении с родителями и заключается в констатации того, что
36
они каким-то таинственным образом инфантилизируют его. А это ему не просто
неприятно и тягостно, в этом есть некая неестественность, некая фальшь и неправда по
отношению к нему подлинному. Тарковский ни в чем не винит родителей, он просто
констатирует печальную невидимую трещину, пронзившую пространство меж
любящими сердцами.
«Когда Андрей и я были маленькие, мама учила нас быть "лисятами". Играют
лисята возле норы, а мать-лисица где-то поблизости... Я была хорошим "лисенком",—
вспоминает Марина Арсеньевна,— с Андреем было сложнее. Он не нуждался в чужом
опыте и руководстве. Он должен был сам все испробовать, все испытать, набить себе
синяков и ссадин...» «Я думаю, что, еще не осознавая себя "гением", он ощущал в себе
некую особенность, назову ее Божьей отметиной, и это ощущение тревожило его. Он
слепо искал выхода своей необычной энергии... Позже эта энергия вылилась в
отношения с друзьями, которых у него было много и которым он был необыкновенно
предан, в увлечения девушками, а влюблялся он катастрофически, в театральную
самодеятельность, ради которой совсем забросил школу...»
И все же отчего этот тайный искренний нерв печали в воспоминаниях Марины
Тарковской? Она и не скрывает: от того, что, как ей кажется, Андрей был несчастлив, даже несчастен. Вот что ее, как мне показалось, му-чало и мучает. Подозрение это ее
тем более серьезно, что оно касается самой сути жизневоззрения и метафизики
Тарковского, шедших рука об руку. Ибо не тот был Тарковский человек, у которого
творческая философия — одна, а бытовая философия — иная. Цет, у него все было в
точности как у Альберта Швейцера или на худой конец как у Льва Толстого: мощное
влечение к единству ментальности и чувственности, сознания и инстинкта. Так было
ли для него счастье актуальной категорией? И какой тип счастья мы мечтаем устроить
любимым или близким людям? Не тот ли, что годится для нас, но совсем негож для
ближнего? М. Тарковская пишет: «Слишком поздно я поняла слова закадрового героя
"Зеркала": "В конце концов, я хотел быть просто счастливым". Был
37
* Обратим внимание, что на всем пространстве кинематографа Тарковского мы не
встретим однозначно-идеализированного женского образа. Но идеальный женский образ возникает тогда, когда он вливается в «ар-хетипический» образ матери или
отражается в нем. Позитивный женский образ у Тарковского всегда некий
мерцательно-ускользаю-щий лик, недаром в этой таинственно-недоговариваемой мгле
таится у него в последнем фильме образ «ведьмы» Марии, целительни-цы.- Эту
вечную ускользаемость «идеальной возлюбленной», ее сродство с великими при-родными вещами и сновиденными обстоятельствами Тарковский изумительно изобразил в сценарии «Гофманиана». Есть жена Мишка у Гофмана, и он ее любит земной бытовой любовью, но есть и она, «царица ангелов», вечная Диана, женщина-подросток, до умопомрачения родная, чьи лики Гофман находит и воплощает в своих житейских и
творческих грезах (актах искусства); но она, увы, недоступна плотским объятьям. И
здесь-то и произрастает великий конфликт духа и плоти в сердце художника по имени
Гофман-Тарковский.
37
ли он счастлив? Может быть, он ответил на этот вопрос в "Жертвоприношении"».
Очевидно, читателю предлагается сделать вывод, что жизнь Тарковского
закончилась чем-то подобным тому семейному краху, который он изобразил в
«Жертвоприношении», главная героиня которого Аделаида у критиков часто
ассоциируется с Ларисой Павловной: мол, внешний образ один к одному, даже
прическа и заколка те же самые. А немецкая исследовательница Ева М. Шмид
выразилась совсем решительно: «Этой мести женщинам своей жизни, которую
37
Бергман и Стриндберг торжественно справляют в своих произведениях, я до сих пор у
Тарковского не встречала. Но его последний фильм представляется мне входным би-летом в этот "мужской" клуб».