Литмир - Электронная Библиотека

вставить и Андрея Рублева, проходящего кругами искуса, начиная с языческих

зазываний ночи на Ивана Купалу, и Сталкера-еретика, заблудившегося в кругу

демонических зовов, и Горчакова, соблазняемого «демоном чувственности» Эуд-.

женией, и Александра, соблазненного красотою и уютом дома, но сумевшего все же

решительно отвергнуть этот соблазн,— чем это не близко подвигу Антония

Египетского?

Герои Тарковского — люди, безусловно, одухотворенные, близкие к аскети-ке, к

христианскому идеалу нестяжательства, неозабоченности внешним, свободные от

имущества и «планов». По внутреннему складу все они, безусловно, монахи, и это их

неафишируемое монашество плавится дождями и туманами, ветрами и пожарами. Нет

храмов, нет молитв. Но есть внутренний храм и внутренняя молитва. И есть

апокалипсис души Тарковского.

Смысл жизни наворачивается как туман на оконные стекла, как дождь, хлещущий

по веткам деревьев и уходящий в топкие и эфемерные ручьи, сама сущность которых в

их неостановимости. Остановишь — и уже нет ручья, появляется нечто совсем иное.

Невозможно удержать в руках ручей.

Смысл жизни набегает слезой в нечаянную минуту, когда оказывается, что ты не

понимаешь, что ты делаешь здесь, в этом месте, и кто ты вообще такой. Когда

происходит обессмысливание всех смыслов, к которым ты так привык, так притерся, так с ними сросся, думая, что будешь в них

271

плыть бесконечно, когда вдруг они по какой-то причине опадают подобно осенним

листьям,— в это мгновение на тебя набегает тень смысла жизни. Остается этот единый, единственный смысл, сопоставимый с од-ной-единственной остающейся перед тобой

силой — смертью. И она начинает издалека-издалека нашептывать тебе твой

утрачиваемый смысл, который начинает в тебе скрестись ностальгией. И тогда звучит

песнь ностальгии как твоего предутреннего сумрака, не знающего, отчего эта без конца

и без края печаль. И море твоих снов, просмотренных за жизнь, начинает бушевать и

извлекать из себя некий единый мелодический состав, и море твоих несотворенных

чувств и нереализованных порывов начинает шуметь ностальгической рощей.

Дневник Тарковского от 6 апреля 1972-го: «Сегодня мне приснился сон: 271

Как будто я смотрел в небо — оно было очень светлым и мерцало очень высоко

вверху материализованным светом, словно волокна солнечной пряжи, похожие на

шелковистые, полные жизни стяжки японской вышивки, и мне казалось, что эти

волокна, эти наполненные светом, живые нити двигались, начиная походить на птиц, паривших в недостижимых высотах. Так высоко, что когда они теряли свои перышки, то они не вниз падали, не на землю опускались, но поднимались вверх, улетали далеко-далеко, чтобы навсегда исчезнуть из нашего мира. А потом вдруг оттуда сверху

потекла, пробиваясь, волшебная музыка, наполовину подобная колокольному

перезвону, наполовину — птичьему щебету.

Это журавли — я услышал, как кто-то это сказал, и проснулся.

Странный, удивительно красивый сон. Мне время от времени снятся еще

волшебные сны».

Голгофа

Но ностальгия Тарковского помимо всех ее метафизических, психосоматических и

мистических причин имела и еще одну трагически-практическую и самую насущно-страшную сторону: в течение нескольких лет он жил в разлуке с сыновьями, и прежде

всего с Андрюшкой-Тяпой, расставание с которым даже на неделю в России было для

него испытанием.

Только очень злой человек мог бы назвать пять неполных лет, прожитых

Тарковским на Западе «в свободном полете», беззаботными, легкими и счастливыми.

Это были и на редкость наполненные, и на редкость напряженные по всем своим

ритмам, скоростям и перекрещивающимся линиям проблем годы. Годы, от которых

трещал весь хрупкий психосоматический состав Тарковского. Усталость

накапливалась в нем неотвратимо, и прорывающиеся, как вопль, записи об истощеньи

порой всех физических сил не могут, задним числом, не обращать на себя внимания.

Да и что говорить: бездомное эмигрантское кочевание с квартиры на квартиру, сверхплотный график работ, множество новых знакомств и творческих контактов, постоянные поиски все новых и новых вариантов

272

272

«приземления», обустройства. И ко всему еще одно поистине изматывающее

обстоятельство: российские партийные бонзы отказывались продлить ему срок

заграничной командировки, требуя возвращения в Москву и отдельного,

«процедурного» разговора на эту тему там, а когда после изнурительных

многочисленных переговоров и петиций Тарковский, объявил о своем невозвращении, заложниками железного занавеса оказались его сын, теща и падчерица. И никакие

усилия его и его новых друзей (а они, эти усилия, были чуть ли не

сверхчеловеческими) не подвинули это дело с мертвой точки ни на йоту.

Весной 1996 года, пробыв, после долгих лет разлуки, в России более полугода, Лариса Павловна Тарковская, уже незадолго перед возвращением в Париж, говорила в

Москве журналистам в ответ на вопрос, не таит ли она обиду на родину: «Это даже не

обида. То, что с нашей семьей сделали в этой стране, не имеет аналогов ни в какой

стране мира. Сначала Андрея буквально принуждали выехать из страны, травили его

всеми способами, 17 лет не давали снимать (ему приходилось писать письма на съезды

КПСС, и только тогда "дозволяли" работать!). Мы были полунищие, нас унижали, оскорбляли.

Поймите, мы не были эмигрантами, как теперь некоторые называют Андрея. Мы

стали изгнанниками. Сначала он уехал снимать "Ностальгию", следом за ним — я. По

просьбе Госкино, совершенно неожиданной, спешили закончить картину к Каннскому

фестивалю 1983 года. В жюри был Бондарчук, и он боролся против фильма Андрея как

272

мог, решение жюри перенесли на несколько часов именно из-за "Ностальгии". Но

картина все равно получила три приза. А Андрей понял, что вернуться после всего

этого домой означало бы в лучшем случае опять сидеть годами без работы, опять —

травля.

К тому времени у него были предложения на Западе, заключен контракт на

постановку "Бориса Годунова" с Клаудио Аббадо. И он попросил разрешения пожить

три года за рубежом, осуществить свои творческие планы, которых у него было много

(хотя некоторые и говорили, что он не мог там работать). Он мечтал снять "Гамлета"

— в прозе, без стихов. У него был замысел фильма о святом Антонии. Андрей просил

разрешения отпустить к нам десятилетнего Андрюшку и мою мать. Но их не выпустили. Дочь мою от первого брака Олю не пустили потому, что ей было уже 19 лет.

Нас начали шантажировать ребенком, оставив его на шесть лет в заложниках вместе с

моей матерью. И вот тут они, власти, попали в цель... То, что мы пережили, невозможно ни простить, ни забыть. И я до сих пор не понимаю смысла всей этой

кампании против нашей семьи. Чего от нас добивались? Чтобы мы вернулись? Андрей

стал писать письма Брежневу, Ермашу, Андропову, Черненко, Горбачеву, я писала

Раисе Максимовне — она даже не ответила. Были созданы комитеты по воссоединению нашей семьи в нескольких странах, но ответ был один: это внутренние дела

Советского Союза.

...А записи Андрея в дневнике? "Я не могу, не хочу больше жить без Андрюшки"...

Я уверена, что главной причиной его болезни стала разлука с сыном. Малыш в

"Жертвоприношении" — это, конечно, Андрюшка, и разговоры отца с ним — это

диалоги Андрея с сыном, мысленные, он каждый день писал открытки ему и Оле. Его

выпустили к нам, уже когда Андрей был смертельно болен и не смог даже встретить в

аэропорту его и мою маму. Он записал тогда в дневнике: моя болезнь стала тем "сотрясением", которое помогло нам увидеть сына. Уже 16-летнего...»

128
{"b":"831265","o":1}