— Я все-таки не понимаю, зачем портить сквер? — спокойно говорит Мих-Мих и бородку свою дергает. А он всегда, когда сердит, бородку дергает, будто выщипать ее хочет.
Прораб еще пуще горячится.
— И вообще, — кричит, — что это за методы? Ну, не нравится, ну, напиши жалобу в трест, ну, в газету сообщи. А это что? Демонстрацию какую-то надумали! Советские пионеры против советских строителей!
Как сказал он про демонстрацию, я сразу Витьку Горышина из восьмого «а» вспомнил. Он тоже про демонстрацию твердил. Ну, думаю, атмосфера накаляется.
Тут и Тимка не выдержал.
— Насчет методов не знаю, — говорит, и голос пронзительный, как у петуха, — а тополи портить не позволим! Мы их сажали, а вы…
— А чем плохой метод? — говорит Мих-Мих и бородку щиплет. — Как видите, действенный. А это самое главное. И носит этот метод, я бы сказал, общественный характер.
Тут прораб совсем разорался, заявил, что он будет жаловаться в райком и еще куда-то, но Мих-Мих повернулся и ушел.
А перед уходом украдкой подмигнул Тимке. В самом деле подмигнул! Чуть-чуть. Краешком глаза. Или это мне только показалось? Вообще-то не такой человек наш директор, чтобы ученику подмигивать.
Ну, ушел директор, прораб у себя в «крепости» скрылся, а тут машины стали подкатывать — с раствором, с какими-то бочками, с песком. Все грузовики до единого мы завернули и в объезд пустили. Шоферы уж не очень-то и сопротивлялись.
До самого конца рабочего дня мы дежурили.
Уже в сумерках идем мы с Тимкой домой, а я говорю:
— Как бы он в самом деле в райком не наябедничал? Помнишь, Витька Горышин говорил: политический скандал…
Тимка промолчал. Но я-то видел, что и он встревожен. Когда уже подошли к дому, он сказал:
— А все-таки мы его допечем. Из принципа!..
Назавтра после школы мы опять взяли плакат и пошагали на стройку.
Пришли и остановились удивленные. Наш «заслон» больше не требовался.
Там, где через сквер меж деревьями шла глубокая колея, теперь был воткнут шест с надписью: «Проезд закрыт». Стрелка показывала, как делать объезд. Досок, сваленных на траве, не было. Не было и кирпичей, и груды строительного мусора. Когда успели все это убрать? Ночью? Или рано утром?
— Интересно, — сказал я Тимке. — Звонил прораб в райком? Или нет?
Тимка пожал плечами.
— А может, все наоборот? — вслух подумал я. — Может, прораба там взгрели? То-то он нынче такой паинька!
Тимка опять пожал плечами.
— А может, не звонил? Сам, так сказать, осознал?
— Во-во! Под давлением общественности! — подмигнул Тимка, и все вокруг заулыбались.
* * *
После этого случая ребята уже не очень-то смеялись над Тимкой, когда он влипал в очередную историю. А когда и посмеивались, обязательно кто-нибудь состроит серьезное лицо и, приставив палец ко лбу, как это делала Валя, скажет:
— А все-таки в Тимофее Горелых есть что-то такое… государственное…
С тех пор его перестали дразнить «курицей» и «историческим ребенком», а часто звали «Государственный Тимка».
ГОВОРЯЩЕЕ ПИСЬМО
Витька никогда не видел своего отца. Он погиб восемнадцатого апреля, за три недели до конца войны. В тот же день, восемнадцатого апреля, родился Витька.
Это необычайное совпадение долгие годы потом мучило мать. Она часто задумывалась над неведомым смыслом жизни; ей казалось, это неспроста: есть какой-то рок, какие-то высшие силы, которые разом забрали у нее мужа и дали, словно бы взамен, сына.
Мальчика она назвала Виктором. Так звали мужа. Виктор — это победа. А он не дожил до победы. Всего каких-то три недели…
От отца осталось лишь несколько мелких вещиц: запонки из рыжих уральских самоцветов, расколотый янтарный мундштук и синий лакированный ящичек с инструментами. В ящичке лежали плоскогубцы, напильники, сверла, паяльник, тут же — мотки проволоки, шурупы, лепешки олова.
Витька часто разглядывал отцовские вещицы. Как ни странно, и сейчас, спустя четырнадцать лет, мундштук все еще хранил слабый запах табака.
Но самое главное — отцовское «говорящее письмо»: небольшая, порыжевшая за долгие годы патефонная пластинка. Была она не черная, пластмассовая, а желтая, из тонкого гибкого целлулоида, наклеенного на картон. А в центре пластинки, там, где обычно бывает напечатано: «Вальс… исполняет оркестр под управлением…» — там была наклеена фотография: старинный замок, ночь, луна… И подпись: «Grüsse und Ksse von Salzenburg»[19].
Мать хранила отцовское «письмо» на дне бельевого ящика в шкафу. Перед тем как уложить, всегда долго, задумчиво протирала куском старой мягкой фланели и потом заворачивала его в ту же фланель.
Много раз слышал Витька эту пластинку, знал ее наизусть, но ставил на проигрыватель еще и еще…
Он любил слушать ее один, без матери. Осторожно опустит иглу на легкий целлулоидный диск, положит локти на стол, голову — на скрещенные руки, так вот и слушает.
Сперва возникает тихий шорох, потом — два слабых щелчка, будто кто-то ударяет маленьким молоточком. Потом пластинка начинает шипеть, и вдруг сквозь этот шип прорывается глуховатый с хрипотцой мужской голос:
— Здравствуй, Феня, родная моя. С приветом к тебе из далекого Зальценбурга твой муж…
И снова пауза. Вертится диск, покачивается, тихонько поскрипывает. Витька понимает: эти две вступительные фразы отец заранее приготовил. А теперь задумался: что сказать дальше? Вот сейчас отец тихонько кашлянет в кулак (слышится кашель), шумно втянет в себя воздух…
— Беспокоюсь я о тебе, Феня. Как ты там? Береги себя…
В этом месте у матери всегда как-то странно дергалась щека.
Витька понимает: отец тревожится, потому что мать в то время ждала его, Витьку…
— Ты, ясно дело, удивишься, получив эту пластинку, — говорит отец; и Витька слышит улыбку в его голосе. — Понимаешь, тут, в Зальценбурге, ненароком наткнулись мы на заведение, где пишут голоса. Целехонькое! Ну, старшина скомандовал: «Даешь!» — и вот теперь мы всем взводом по очереди говорим звуковые письма.
Дальше отец спрашивал о сестре, интересовался, цел ли его баян. А костюм, ежели туго с финансами, советовал продать.
Говорил он суховато, запинался, покашливал. Но Витька понимал: вокруг люди, все торопятся, тут особо не разговоришься.
Прикрыв глаза, Витька видел и «звуковое заведение», и запыленных усталых солдат в касках, с автоматами на груди.
Среди них — отец. Но почему-то в косоворотке, с челкой на лбу. Таким застыл на старой фотокарточке брат отца, тоже погибший. А мать говорила, что братья «как две капли»… Много раз мысленно старался Витька надеть на отца, как положено, солдатскую гимнастерку, повесить автомат на грудь — никак не получалось.
Прослушав пластинку, Витька осторожно клал ее на самое дно ящика. И мать никогда не знала, трогал он ее нынче или нет. А то заругалась бы: еще сломает…
…В тот день, о котором пойдет рассказ, у Витьки все не клеилось. Ни с того ни с сего схватил двойку по физике: просто перепутал условие задачи, а физик был зол на что-то и с маху влепил «пару». Потом Танька из седьмого «а» проплыла мимо самого носа, а сделала вид, будто не заметила.
Вечером Витька поужинал с матерью и только стал убирать со стола, как в коридоре зазвонил телефон.
По оживленному голосу матери Витька сразу догадался: Николай Кириллович. Он за последний месяц третий раз звонит. И всякий раз мать оживляется и так щебечет… Слушать тошно…
— Убери тут, — сказала мать, вернувшись. — На кухню выставь. Приду помою.
— Ладно уж…
— Какой-то новый фильм. Говорят, последний день идет, — виновато пробормотала мать.
— Ладно уж…
И вот Витька один. Сидит, думает. О чем? Обо всем. Мыслей много; они цепляются одна за другую, как-то причудливо скачут.
«Сколько матери? Тридцать восемь. Совсем старуха. А тоже… В кино». Витька усмехается, качает головой.