— Эть! — удивился, развернув «Красную звезду», Иван: — Вице-адмирал какой молоденький.
— Читай! — ткнул темным пальцем Кроха. — Мичман!
«Где? Смотри!.. Новый мичман!»
— Ну-ка! — и боцман придвинул газету к себе.
В тот зимний день «Красная звезда» дала на первой полосе парадный портрет первого из новых мичманов — балтийца Сикорского, старшины команды с ракетных катеров.
О нововведении толковали давно; в ноябре напечатали газеты рисунки новых погон: белый кант и две звезды на просторном, сплошь черном поле. Боцман этих разговоров не любил: «А!..» — и скрывался в каком-нибудь люке.
Новшество раздражало его.
Он собирался в этом году уходить с военного флота. Его звали в среднюю мореходку вести основы морского дела. Указ о введении института прапорщиков и мичманов застиг его в самом конце службы, отобрав весомое звание «мичман» и присвоив взамен петушиное «главный корабельный старшина», — этому званию соответствовал теперь его тяжелый, заслуженный и выслуженный темный галун. На его глазах прекращала существование великая школа сверхсрочников. Он прошел ее всю, с самых сороковых и пятидесятых: тридцать лет на флотах, на крейсерах и эсминцах, на старых охотниках… таких посудинах, на которых по нынешним, ласковым временам непонятно как плавали… и всему этому пришел конец. Главный корабельный старшина Раевский.
И его — его! — теперь приглашали в мичмана. С ним подолгу разговаривали комбриг и начпо, уговаривали, просили… «Нет. Новый флот, новые затеи. Мне на печку пора…»
Первый из новых мичманов глядел на него с газетной полосы.
Про боцмана никогда не писали в газетах, и ему, в глубине души, было свойственно суеверное уважение к печати. И досадно было, что не писали никогда, не добирались до тех бухт, где исполнял он свою службу. Текст под фотографией рассказывал о том, что мичман Сикорский — один из лучших сверхсрочников флота, опытный моряк, прекрасный специалист, мастер своего дела, замечательный воспитатель, и закономерно, что ему первому была оказана честь… Про боцмана не писали никогда, — а ведь именно этими словами могли сказать про него сейчас. Именно этими словами.
Прозвенел звонок. «Продолжить занятия по уставам!» Замерзшие, румяные, вваливались с перекура старшины. «Встать!.. Вольно, сесть». Глава седьмая, статья триста тридцать пятая. Перечень горловин и иллюминаторов, которые дежурный по кораблю может приказать держать открытыми, объявляется приказом по кораблю… Солнце, размытое льдом, освещало свежую, с острыми сгибами, еще пахнущую морозом газету.
— Как, товарищ мичман? — спросил, мигнув на газету, Женька. — Нравится?
И погладил, довольный, свою черную волнистую челку.
…Оркестр, по случаю мороза, был отменен. В лютый, железо ломающий мороз выстроилась на стенке в парадной форме бригада. В двадцати шагах перед строем высились и терялись в тумане паровых магистралей обросшие изморозью корабли. Вечерело; малиновые, фиолетовые пятна летели над стенкой в пару. Стол под красным бархатом, и на бархате стола — черное и золото: кортики, погоны. Лицом к бригаде, шеренгой, застыли, с многолетней выправкой, восемь мичманов, и самый маленький и широкий, в непривычном белом шарфике, — мичман Раевский.
— …Раевский!
Бригада дышала, треща. Боцман докладывал комбригу, и не было слышно, что.
— Поздравляю вас…
— …Союзу!!
Пар вырывался, шипел. Фиолетовые пятна проносились все гуще, и торжественным маршем под хрип перемерзших динамиков проходили уже в темноте.
8
Закладывали циркуляцию, палуба кубрика заходила ходуном, сотрясаемая винтами; всех поволокло набок — и поставило на ноги вновь. Иван, беззвучно матерясь, держался за ушибленную макушку, так же беззвучно смеялся Женька.
— …Обозначается буквой «Покой», — убеждающе толковал Леха, — означает: «Приказание». Иван по тыкве получил, спать не будет. Задраиваются они, во-первых, ночью. На ночь то есть. Потом — по сигналу «к бою-походу» и по тревогам…
Загремели запоры двери.
— Покойник пришел, — сказал Карл.
И влез, ступая огромными ботами химкомплекта, Дима.
— Здравствуйте, — сказал с поклоном Дима.
— А потом еще в узкостях, тумане, шторме и при эволюциях, — уверенно заключил Леха. — Товарищ мичман, Олейник опять сухой.
— …У-ух! — ревел когда-то на Диму боцман. — Олейник! Почему сухой?
— Не знаю, товарищ мичман!
По отбою тревоги, когда все сдергивали противогазы и сдирали резиновые рубахи противохимических костюмов, с рубах лило ручьем, пар валил от загривков… Дима был сух. Боцман хватал его за вихры — сух!.. сукин сын. Все в костюмах, все в противогазах — на одну, резиновую морду, попробуй уследи за «сачком». И, отчаявшись, Раевский нарисовал мелом на Диме большой крест. «При мне будешь!» Проклятое дело работать у боцмана в аварийной партии, но Диме в ту ночь досталось, как не снилось никому. Только и слышалось по коридорам и шахтам, в полутьме перекрещенных бревнами кубриков: Олейник! Олейник! Олейник!..
— Ко мне! — велел боцман по отбою тревоги. — Снять противогаз.
Дима был красен, замотан безмерно, но — сух.
— Тьфу ты! — плюнул в сердцах боцман. — Не матрос! — И ушел, озадаченный, по плохо высвеченному, ночному коридору…
— Здравствуйте, — вторично поклонился Дима. Из-за плеча его глядел злой курносенький Блондин. Наверху заходились злобными очередями спаренные автоматы, бортовая волна валила всех набок, трансляция железным голосом, напористо велела приготовиться к отражению очередной атаки… и оттого, что их не было там, наверху, всем стало еще грустнее.
Появление Димы и Блондина означало «разрыв снаряда в ходовой рубке, убиты рулевой, радиометрист; радиолокационная станция разбита». Выслушав эту вводную, Дима аккуратно выключил станцию, снял и не спеша сложил ненужный уже противогаз, дунул в раструб переговорной трубы. Внизу, у акустиков свистнул воткнутый в раструб-свисток.
— Привет, Шура, — донесся искаженный долгой трубой Димин голос. — Мы тут все убиты, РЛС вдребезги.
— Спасибо, — крикнул Шурка и заткнул трубу. Переглянулся с Валькой: только акустики могли теперь знать, что делается в штормовом море и на много миль вокруг корабля, и отвечали за все — втройне. Переглянулись, и сразу голос старпома в динамике сказал: «Дунай! на руль».
— Есть!..
Нос корабля задрался, подпрыгнул — и ухнул, не вниз даже — в непредставимое никуда… Шурка и Валька схватились друг за друга…
— Ну, привет, — сказал, запахивая канадку, Шура. Шапку сунул за пазуху, противогаз через плечо. Пошарил в карманах, бросил в ящик стола несколько горелых ржаных сухарей. — Не дрейфь. Ты теперь главный.
Валька и сам все понимал.
— Не грусти. — И Шура, опечаленный тем, что в шторм, в безжалостные учения оставляет Вальку одного, застучал сапогами по скобам трапа.
Наверх, ловя паузы между волнами, он добрался без приключений и почти не замокнув. «Прибыл», — сказал стоявшему на руле старпому.
— …Есть курс сто двадцать семь. — И пожалел, что, обманутый духотой своего поста, не напялил под канадку бушлат.
В ходовой рубке было темно. Портики были откинуты, чтобы видеть ночное море, волну, и в них врывался с брызгами тяжело бьющий ветер. Слабо светились немногочисленные приборы. Картушка компаса дергалась и билась под стеклом; дергался и бился под ударами дыбом встающей воды нос корабля.
На руле за три года Шурка стоял немало, на втором уже году был допущен к самостоятельному несению вахты, но в такую волну продираться ему не приходилось. Он мог представить, что вычерчивал сейчас курсограф в штурманской рубке, у него за спиной. Правильно ли рассудил старпом? Что важнее сейчас кораблю — хороший акустик или посредственный рулевой? Представляю, как злится в кормовом кубрике Блондин. Оба штатных рулевых-сигнальщика наверху. Мишка молод, на такой волне — тяжело… Вася, с торпедных катеров, еще не чувствует корабль. Вглядываются, выламывая глаза, в мокрую темень, одурев от воя, от раскачки и лютого ветра…