Литмир - Электронная Библиотека

Назаров посмотрел на кусочек чисто прибранной палубы, где только что стоял дежурный, поднял глаза на закат. Основные глубины, течения, господствующие ветра, береговые ориентиры, маяки и отмели, подходы к местам стоянок пестрым кругом плыли в голове, и в эту карусель замешалось досаждающее равномерное металлическое поскрипывание и повизгивание. Назаров сделал три шага в корму и остановился.

— А это что? Помощник! Подите сюда. Как это называть?

— Старшина первой статьи Дунай, — сдержанно объяснил Луговской.

— Что ты говоришь? — изумился Назаров. — Неужели? — И проворчал раздраженно: — Театр!..

— Работает, — так же сдержанно сказал Луговской.

Раздраженное словечко «театр» как нельзя более подходило к тому, что видели они с задней площадки мостика. В неестественном зеленом свете, с темно-синими провалами воды, с желтой полосой над лесом, нагромождение пустых и лишенных смысла корабельных надстроек выглядело плоской фанерной театральной декорацией. В этой декорации у темно-рыжей, наполовину выкрашенной суриком стрелы не спеша возилась темная сухощавая фигура. Ручником и зубилом Шура Дунай спокойно, размеренно срубал застывшие капли сварки, прохаживал и прохаживал очищенное место напильником и, добившись идеальной чистоты, тер стальные распорки железной щеткой и шкуркой, протирал насухо ветошью, после чего аккуратно закрашивал белую, блестящую сталь суриком. В движениях была равномерность и размеренность, говорившая, что он работает так уже несколько часов и может работать безостановочно — сколько угодно. Инструменты, ветошь, ведерко с суриком располагались кругом на аккуратно расстеленном стареньком брезенте.

— …Сутками он у тебя работает? Что молчишь?

Луговской пожал плечами и, так же как давеча Дымов, показал глазами за плавказарму, на прочные, тяжелые мачты «Алтая».

— Друг?

— Хуже того. С одной речки Карповки. На Петроградской…

— Знаю! Сам Фрунзе кончал. — И Назаров вздохнул. — Была у меня на речке Карповке отчаянная и безнадежная любовь… Истерика это, а не работа. В лазарет его сложим? Элениум, бром с валерианой, белые шторы. «Три мушкетера» под подушку. На недельку?

— Этот? — сказал Луговской. — Этот скорее шпалы пойдет грузить.

В старательности и безысходном тщании, с каким Шура Дунай зачищал сварные швы, была бессмысленность: никому не нужна была подобная чистота отделки грузовой стрелы. Про такую работу на борту без уважения говорили: на собачью выставку.

— Шпалы так шпалы… Правда — пресной воды нет?

— Водолей приходит, — неохотно сказал Луговской.

— А если штормик? льды?

При одной мысли о нормировании пресной воды в безводной Сорочьей губе, о заботах, когда водолей не идет и воды нет даже на кашу, настроение Луговского портилось уже сейчас.

— …Что там за родничок показан, в двух километрах? В самом деле есть?

— Есть, — неохотно сказал Луговской.

И еще с меньшей охотой добавил:

— Это по карте два. А тропкой, по горкам — все четырнадцать. Часа три ходу. Обратно, с полными бидонами…

— Стать к борту!! — непререкаемо, протяжно и с едва уловимой скукой в голосе прокричал на юте Блондин и офицеры бросили сигареты в шпигат.

Устало распрямившийся Шура кинул щетку на брезент, стал спиной к борту, приставил ногу и послушно, привычно застыл, глядя перед собой, в холодную зелень неба.

— На фла-аг!.. — Неестественные, зелено-черные вымпелы на всех кораблях взлетели под реи. — Смирна!

Офицеры взяли под козырек. Не видное за черным лесом, за сопками солнце заходило, ему оставалась еще минута, еще сорок секунд: сигнальщик на мостике флагмана смотрел на секундомер; стрелка секундомера добежала; упали вымпелы.

— Флаг — спустить! — Медленно пошли с флагштоков искаженные закатом флаги; задрожала и забилась задорная трель трубы, повторилась трижды — и окончилась протяжным, грустным разливом. До (верхнее) соль, ми (верхнее) до, со-оль… Умолкло соль, и долго еще казалось, что звучит, плывет оно в темнеющем воздухе. Два отрывистых, верхних ми-ми: вольно. «Вольно!..» Зажглись на мачтах, на палубах огоньки.

В неполные свои двадцать два Шурка не то чтобы полагал, но искренне ощущал себя неуязвимым. Сухое тренированное тело вертелось в мире тепло, как подшипник в масле. Безнадежные, казалось, истории оканчивались глупой раной, переломом, трещиной в ребре, и заживало все — в неделю. Болезней он не знал. Разрушение Андрея бессмысленной тяжестью воды было признано им как свершенность — и не понято в сути.

От бессилия мысли перед случившимся он заболел.

Боль поселилась в груди, под вздохом, — словно вырвали клок из живого. Жизнь стала — болезненна. Было больно вставать по подъему, бежать на зарядку, противно было глядеть в полную миску, противно двигаться, волоча ноги; нутром чувствовал: чтобы не слечь, не упасть, надо делать что-то, работать, работать… Забывшись во время приборки, он разобрал вентиль пожарного рожка в кубрике, а в пожарную магистраль дали воду. Иван топал ногами и кричал, что другого такого идиота в жизни своей не видел, и надеется, что, уйдя в скором будущем с корабля, никогда уже больше не увидит. Осунувшийся Шурка глядел запавшими глазами безропотно и грустно. Кроха, которого призвали унять Ивана, помолчал и сказал: «Знаешь, Шурка. Ты, пожалуйста, на полубак не ходи. Там такая штука стоит, торпедный аппарат называется; гаечку открутишь — весь корабль к черту». В кубрике видели: Шурке Дунаю худо. Молчали. Что скажешь?

Боцман, видавший всякое — начиная с разбитого в пыль Севастополя и безбожных бомбежек крейсера «Красный Кавказ», где постигал он матросскую службу, — думал иначе.

И после ужина, когда Шурка с ведерком краски шел раздумчиво к законченной стреле, Раевский хмуро сказал ему:

— Стой.

Шурка остановился.

— Ведро поставь.

Шурка опустил на палубу ведро.

— Рас-со-пливился? — недобро, с глухим, сдерживаемым рычанием спросил Раевский.

— Молчи! — закричал он так, что прислушались на других кораблях. — Молчи!.. Рассопливился!! Не матрос!!.

Этическая система боцмана была прекрасна и проста. Неизвестно, как разбирался он с людьми, проживающими на суше, но здесь, на кораблях, человек неискренний, малодушный, вялый — не мог зваться матросом.

— …Не матрос! — гневно закричал боцман, ткнул кривым пальцем в мачты «Алтая»: — Что? Друг! Скажут: гордиться надо. Что такое гордиться? С ико-ной на груди?.. Учиться надо! Учиться!! Это будет — гордость. Понял? Понял, я спрашиваю? Иди. Стой. Много краски взял. Что останется — принесешь.

…В тесном, жарком, склепанном из крашеного железа, напичканном хозяйством электриков коридоре, на главной корабельной улице, где пахло машиной и чаем с камбуза, где толпились уже с чайниками и жестяными тарелками бачковые, Шурка поймал спешившего Ивана.

— Слушай, Иван…

— Погоди, мне в машину быстро надо.

— Иван!

— Да отвали ты! В машину, говорят тебе, надо! Роба там…

— Андрюхе письмо пришло.

— От кого? — растерялся Иван.

— От кого, от кого… Давай — в лабораторию. Кроху позови.

17

Оранжевый фломастер. Без даты.

«Долгожданные мои каникулы! Кончилась практика! Хочу уехать куда-нибудь на необитаемый остров. А то, подозреваю, мой дом станет объектом внимания слишком большого количества людей. А я хочу в глушь. Где ни электричества, ни магнитофона, а только свечка и сверчок, —

Господи! Опять кто-то пришел!»

18

Тонкие звенящие страницы с водяными знаками, разноцветье фломастеров и разбросанность дат…

— Прочитали?

— Прочитали, — тяжело и мрачно ответил Кроха.

— Погоди… — сказал, дочитывая, Иван.

— Вот что, Шурка, — сказал Кроха. — Ты ее найди. Ты ее найди, — а найдешь…

— И чего ты, Кроха, сегодня такой злой? — недовольно сказал Иван.

44
{"b":"830513","o":1}