— …Но зачем? — кричал Безрук.
Валька добро вздохнул.
— Счастье.
— Счастье!.. — щуплый мичман бегал в ярости по баталерке. — Счастье! Боже ты мой! Твое счастье мене по лысине гукнуло!.. — и закричал, страдая: — Дур-рак, а не матрос!
Баталеры ничком лежали на куче шинелей, мелко вздрагивая от хохота. Когда шинели забрасывали на верх стеллажей и мичман в шитой на Корабельной стороне фуражке лично распоряжался работой, подкова вывернулась из кармана и шлепнула его по макушке.
— …На! Забирай свое счастье — и катись.
Хранение личных подков порядками учебного отряда не предусматривается. С неменьшим успехом Валька мог бы хранить в тумбочке лошадь. И, попросив у подсменного дневального тесак, он ушел не спросясь на задний двор, сыскал кусок не залитой асфальтом земли, вырыл ямку и закопал подкову. Она и сейчас там лежит.
9
Разводы с музыкой.
Под полотнищами серых стен с отбитой снизу беленой полосой — разомкнутый строй оркестрантов, предвечернее солнце. Медь. «…Наши деды! и прославились в боях! Легендарный Севастополь!..» Разводы с музыкой: дежурство и вахта, в черном блеске сукна караульный взвод. Ленточки на ветру.
Разводы полюбились Вальке предвещением вырванных из сутолоки суток. После плещущей меди наступал отрешенный покой.
Великое одиночество часовых.
Март.
Вслед за мартом просвечивал в зорях апрель. Литая, удобная тяжесть вороненой машины Калашникова, жестковатое родное тепло бушлата. Город серел, всплывая к рассвету, лишался теней. В нешелохнувшейся тишине, обрызгивая камень росой, размывались алость и празелень неба. Севастопольские занятия шли к концу, было от этого беспокойно и немножко грустно. У каждого где-нибудь на последней странице конспекта имелся любовно вычерченный календарик, в нем с тщательной неумолимостью вымарывались день за днем, непрожитых дней оставалось все меньше — несъеденных каш, несбитых сапог. Валька, сидевший у окна, прочертил на подоконнике легкую карандашную линию и разделил ее на отрезки — по числу отпущенных на выучку дней. На две высокие иголки насадил бумажные флажки. Военно-Морской означал выпуск на флота. С каждым днем на восемь миллиметров приближался к нему красный треугольный вымпел. Подоконник был длинен. По стеклу стекали струйки дождей; жарко синело за рамами небо. Смена с нетерпением следила за флажками. Ночами, когда Валька, дневальный по учебному корпусу, заходил в класс, подоконник с флажками, освещенный уличным фонарем и разрисованный тенями веток, походил на генеральную карту сражения. Дневальства по корпусу были лучше караулов. Сдав смену, можно было уйти к чугунной ограде и часами, гася сигарету за сигаретой, глядеть на город в ночных огнях, на мерцавшую внизу бухту. Звонили часы на Матросском клубе. Светящуюся рябь огней на воде прорезала узкая черная тень: кто-то уходил в море… ее молчаливость и легкость, с какой скользила она по огням, завораживали… Днем эта бухта была бухтой рабочей. Корабли отдыхали в ней, грузились и красились, чинились, дымили, пошумливали, — просто и пестро, по-домашнему. В перемену из классов бежали смотреть: кто пришел, кто ушел. У ограды курили, споря о флотских делах. В общих чертах представление о кораблях было ясным: роба навыпуск, берет — и вольность. За неласковую зиму учебного отряда плечи у всех раздались, растянув парусину рубах. В пустые выходные дни натасканному телу без нагрузки было скучно… Разводы с музыкой; зацвел белым плеском миндаль, и отцвел. Спеша, разбрасывалась щедрая зелень. И снова на крейсерах у стенки грянули такты «Славянки».
С чемоданчиками, в щегольских бескозырках, уходили на берег ребята — отслужив, отмотав свои тысячи вахт, разноцветных, качающих миль. Домой! Крейсера прощались с матросами. Гудели надежно басы, грустили и пели валторны, в нестойком апрельском воздухе дрожали высокие всплески корнетов, по холодной еще воде долетали вспышки литавр. «Славянка» гремела теперь по нескольку раз на день, а под вечер, в душно-ласковых сумерках, над зеленью темных бульваров и притихшей водой поднимались томящие звуки пластинок: на Минной начинались танцы. Неизвестно чего хотелось: любви? домой?.. К дому тянуло сильно; через ночь Вальке снился высокий, пронзительный северный город над замерзшей ночной рекой; каждый вечер туда, на север, дрожа и сверкая стеклом, уходили над берегом Северной бухты экспрессы. Хотелось домой, — но хотелось прийти победителем, в заработанный правдой и лихостью отпуск, в уверенном блеске лент и значков, и чтоб непременно — в свеченье лазури — «За дальний поход».
Такая у них была гордость.
…Первым забрали Олега Рожкова. Меж флажками на подоконнике оставалась еще добрая пядь.
Обезумевший от радости, уже выдернув голландку из штанов, он прощался, и увязывал мешок, и объяснял, что эсминец уходит в океан, а экзамены — черт с ними, в океане сдаст. Капитан-лейтенант с эсминца насажал таких — из разных рот — полный грузовик и увез. Олежка стоял в кузове и махал, счастливый, бескозыркой.
Утром эсминца в бухте не было.
Он был на подходе к Босфору.
Переглянулись — у старой ограды, взгрустнули.
Но Андрей устало отер рукавом несуществующий пот со лба и вздохнул облегченно:
— Фу. Одного пристроил.
«Другого, несмышленыша, пристроил», — с удовлетворением сказал он, когда Алика Дугинова оставили в отряде старшиной радиотехнического кабинета. Алик больше всего любил читать книги с формулами и паять головокружительные схемы. Собственно корабли интересовали его мало.
— Теперь — тебя. — Андрей, с облупившимся уже на солнце розовым носом, смотрел снизу вверх на Вальку.
Вальку прочили в командиры смены. Уже давно, отлучаясь по делам, Гвоздь на целые дни оставлял его за себя — и получалось неплохо. Ему предложили остаться в отряде на строевой должности. Впервые за время службы с ним говорили, серьезно и убеждающе, два капитана второго ранга, но остаться на два с лишним года в этом каменном городе для Вальки было равносильно казни. И его отпустили с миром.
— …Куда бы тебя, дурака, пристроить?
Андрюшку «пристроили» раньше. Команда на Север уходила к воротам длинной колонной. Как самый мелкий, Андрей шел последним, оглядывался из-под тяжелого мешка, скалил зубы, подпрыгивал и выделывал ногами подобие мазурки, за что немедленно получил втык от старшины-североморца. И никто не знал, что старшина Дугинов устроит в отряде небывалый учебный кабинет, а баламут и мелкий разгильдяй Андрей приказом командующего флотом будет объявлен лучшим акустиком Краснознаменного Северного.
Надрывные плачи «Славянки» означали разлуку.
Сдали экзамены и теперь ходили на занятия просто так. В побелевших от стирки, потершихся робах, слушали лениво давно известные номера фонотеки — шумы винтов субмарин и авианосцев. Старшины перестали их гонять, размягченно оправдываясь собственной добротой: «Вот в наше время были старшины!.. А еще раньше…» — и выяснялось, что некогда, в былинные времена Учебного, служил в девятой роте старшина по имени Валя Коробко… и начиналась легенда.
Разводы с музыкой, прощальной.
В глазах и скулах появилась тяжесть, в улыбках — легкая презрительность. Втайне каждый желал дождаться нового призыва, глянуть с занятых высот на эту бестолочь — без ленточек.
Ходили по жаркому камню вразвалочку, шикарно спихнув бескозырки с потускневшей позолотой лент на переносицу, — и все им было трын-трава.
Их ждали корабли.
10
— Новиков! Ты Новиков?
Валька поднял голову. Четвертые сутки, с рассвета до ночи, он чистил картошку на камбузе экипажа. Экипаж представлял собой два десятка разбросанных в сосновом лесу казарм. Поезда с призывниками, всевозможные команды прибывали, отбывали, и всех надо было кормить. Сводные роты вставали из-за столов, на их место немедля садились другие. Коки в три смены ворочали ложкой в котлах. Вальку отрядили сюда сразу по приезде: пока суд да дело, картошку почистишь.