Всё в жертву памяти твоей:
И голос лиры вдохновенной,
И слезы девы воспаленной,
И трепет ревности моей,
И славы блеск, и мрак изгнанья,
И светлых мыслей красота,
И мщенье, бурная мечта
Ожесточенного страданья.
А ведь интонация, в сущности, порядок слов, только и всего. Но порядок ничуть не менее таинственный, чем поэтическая звукопись, поминавшаяся выше. (Определение английского классика Сэмюела Кольриджа (1772–1834), что поэзия – это “наилучшие слова в наилучшем порядке”, представляется избыточным: всякое слово делается наилучшим, когда стоит в самой сильной позиции, то есть речь идет снова же о его местоположении.) И мы перечитываем в любимых стихах не содержание, а именно интонацию, которая, разумеется, подпитывается буквальным содержанием стихотворения, но не сводится к нему.
Ну, например. Есть у Тютчева такое уже поминавшееся мной лирическое изречение:
Природа – сфинкс. И тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.
1869
Но пятью годами раньше и чуть ли не дословно ту же мысль высказал по‐французски в частном письме И. С. Тургенев:
…сфинкс, который будет всегда перед всеми возникать, смотрел на меня своими неподвижными, пустыми глазами, тем более ужасными, что они отнюдь не стремятся внушить вам страх. Мучительно не знать разгадки; еще мучительнее, быть может, признаться себе в том, что ее вообще нет, ибо и самой загадки не существует вовсе.
Сопоставление двух цитат практически одного содержания наглядно иллюстрирует различие в восприятии fiction и non-fiction. Тургенев доносит до адресата мысль, Тютчев тоже делится мыслью, но главное – передает умонастроение, сопутствующее ее появлению. “Дьявольская разница!” И впрямь: вывод – он и есть вывод, но протяженное раздумье, которому мы делаемся как бы причастны, доставляет неизъяснимое удовольствие, и хочется снова и снова оказываться во власти этой иллюзии. Сколько можно перечитывать невеселую мысль Тургенева? Два-три раза от силы. А строфу Тютчева ценитель поэзии пробормочет за жизнь про себя и вслух десятки раз. И потребность в повторении, и удовольствие от него объясняются “всего лишь” способом поэтического изложения – звуками, размером, ритмом, рифмами, порядком слов. Вот какие чудеса иногда творит версификация!
(Заметим между делом, что на высказывание одной и той же мысли стихотворной речи понадобилось вдвое меньше слов, чем прозаической.)
Одно важное уточнение. Есть интонация – и интонация. Первая, словно какая‐нибудь трасса флажками, помечена знаками препинания, чтобы не промахнуть поворот содержания и не прочесть сгоряча, допустим: “Несется в гору во весь дух на утренней заре пастух…” Профессиональные чтецы, исполняя стихи со сцены, согласуют модуляции своего голоса по преимуществу с этими вешками синтаксиса – поэтому актерское чтение, как правило, маловыносимо. С таким же формальным идиотским “выражением” обычно учат декламировать стихи в школе. Все эти ужимки выразительности идут вразрез с глубинной лирической интонацией, для совпадения с которой нужно проявить подлинный артистизм и попасть в резонанс авторскому настроению. Разумеется, лучше всех дается лирическая интонация самим авторам, когда они воют стихи, как волки в полнолунье. Из некоторых особенно чувствительных читателей поэзии тоже иногда выходят неплохие оборотни.
Получать удовольствие от поэзии, оказывается, так непросто, что моя заметка больше похожа на предостережение, чем на агитацию. Как быть. А я еще обошел молчанием необходимую читателю стихов искушенность и начитанность, чтобы в полной мере наслаждаться мастерством, с каким автор обращается с приемом; кивать, будто старому знакомому, цитатам и заимствованиям; реагировать на остроумие и пр.
Чтение стихов – удовольствие одновременно сильное и трудное, и чем раньше пристраститься к этой радости, тем лучше. Как бы то ни было, любитель поэзии не останется внакладе хотя бы потому, что “поэзия утешает, не обманывая”, – как сказал один многоопытный старик.
Хорошо бы смолоду попасть под влияние старшего, который любит стихи; хорошо, если этим старшим будет учитель литературы, но вовсе не обязательно. Для меня таким человеком стал отец – он помногу читал их наизусть и вслух, причем правильно читал: без этого казенного “выражения”, зато с чувством и с толком – прикрыв глаза и самозабвенно подвывая.
2016
Эники-беники
Каждый из нас в младенчестве овладевает речью, чтобы выражать собственные желания и переживания, добиваться своего: боюсь жука, хочу на горшок, не буду кашу. Рано или поздно мы обращаем внимание, что некоторые слова забавно перекликаются друг с другом – иногда бессвязно (кошка/немножко), иногда – чуть ли не со смыслом (собака/кусака). Но это не все. На слух мы различаем, что одно и то же сообщение может “идти” как по маслу – “В полдневный жар в долине Дагестана…”, а может – будто через силу, волоком: “В долине Дагестана в полдневный жар…” Но в личной разговорной практике мы лишь изредка и случайно набредаем на рифму или стихотворный размер (“Пойду‐ка я пройдусь с собакой…”) и в лучшем случае улыбнемся обмолвке, зная, что в обиходе размер и рифма – просто-напросто совпадение, что особая поэтическая складность не присуща речи изначально.
Поэтому профессиональный поэтический навык осмысленно говорить стихом всегда будет оставлять впечатление какого‐то чудесного исключения из неукоснительных правил и норм земной жизни с ее гравитацией, трением, энтропией и прочими враждебными процессами, включая старение и самое смертность, требующими от нас неусыпных усилий по преодолению или хотя бы отсрочке этих неудобств и бед. На том же праздничном отрицании ежедневного опыта стоит всякое трюкачество, например фокус: мы готовы биться об заклад, что цилиндр пуст, ан нет – на наших глазах дядя во фраке извлекает за уши из цилиндрической пустоты и предъявляет публике живого кролика! Словом, возвращаясь к теме моего рассуждения: изъясняться медленно и с трудом – естественно, говорить стихом – противоестественно, даже сверхъестественно.
И чем ближе регулярная, т. е. обладающая как минимум стихотворным размером поэзия к разговорной речи, тем сильнее впечатление чуда. А с рифмой и подавно! Книжная речь и сама‐то по себе довольно искусственна, так что эволюция ее в заведомо более искусственную стихотворную кажется чем‐то довольно логичным и не так изумляет и веселит, как превращение в стихи общедоступной обиходной речи. Ведь знакомая женщина в ярком гриме удивляет сильнее модели с глянцевой обложки: у них там, в их рекламно-гламурном зазеркалье, все неправдоподобно эффектно – то ли дело у нас! Ровно поэтому, вероятно, и увлекает уже несколько поколений читателей стихотворный перечень всякой прозаической всячины, бегущей за окном кареты перед взором молодой провинциалки:
…вот уж по Тверской
Возок несется чрез ухабы.
Мелькают мимо будки, бабы,
Мальчишки, лавки, фонари,
Дворцы, сады, монастыри,
Бухарцы, сани, огороды,
Купцы, лачужки, мужики,
Бульвары, башни, казаки,
Аптеки, магазины моды,
Балконы, львы на воротах
И стаи галок на крестах.
А какое сильное действие производит бытовое брюзжание лирического героя, клянущего свою рассеянность в шедевре Владислава Ходасевича! Бытовое брюзжание, но ямбом – и каким!