В стихах Новикова наглядна дорациональная природа поэзии – его муза вообще не грешит умом. Будучи развернутыми в строчку, эти строфы для просвещенного сознания мгновенно превращаются в набор банальностей с душком. Но применительно к подобным стихам Дениса Новикова уместно переиначить слова Пушкина: плохая история, но зато какая смелая поэзия!
Он вообще автор реликтового склада, чуть ли не племенного, недаром он искренно тосковал по старой как мир идиллии – “народ и его поэт” – и даже сложил об этом прекрасное стихотворение:
Разгуляется плотник, развяжет рыбак,
стол осядет под кружками враз.
И хмелеющий плотник промолвит: “Слабак,
на минутку приблизься до нас”.
На залитом глазу, на глазу голубом
замигает рыбак, веселясь:
“Напиши нам стихами в артельный альбом,
вензелями какими укрась.
Мы охочи до чтенья высокого, как
кое‐кто тут до славы охоч.
Мы библейская рифма, мы «плотник-рыбак»,
потеснившие бездну и ночь.
Мы несли караул у тебя в головах
за бесшумным своим домино,
и окно в январе затворяли впотьмах,
чтобы в комнату не намело.
Засидевшихся мы провожали гостей,
по углам разгоняли тоску,
мы продрогли в прихожей твоей до костей
и гуляем теперь в отпуску…”
Талант – явление в первую очередь биологическое. Но “небесный дар” сразу же берут в оборот культура и традиция страны рождения и возмужания – родины. Конечно же, немаловажно, как распорядится своими способностями их обладатель. Но не будем преувеличивать свободы человеческого выбора: ее мера нам по‐настоящему неизвестна. Есть великие авторы, которые, хотя бы с виду, умеют “на ногах” перенести недуг свалившегося на них дарования. Есть и другие, не менее талантливые, вроде Гоголя или Есенина, которых талант превращает в сырьевой придаток творческой деятельности, обрекая на мучительную роль поставщика переживаний для собственного ненасытного гения. Проницательный Новиков числил себя именно по этому разряду.
Так знай, я призрак во плоти,
я в клеточку тетрадь,
ты можешь сквозь меня пройти,
но берегись застрять.
Там много душ ревет ревмя
и рвется из огня,
а тоже думали – брехня.
И шли через меня.
И знай, что я не душегуб,
но жатва и страда,
страданья перегонный куб
туда-сюда.
Отдадим поэту должное: он не спасовал перед своим губительным дарованием.
В начале 90‐х годов я брал у Дениса Новикова интервью для цикла радиопередач “Поколение”. Среди прочего он сказал, что относится к своим поэтическим способностям как к компенсации свыше за абсолютную жизненную непригодность. Тогда в устах бравого человека неполных двадцати пяти лет эти слова показались мне смирением напоказ. Но, может быть, я ошибался и Новиков говорил правду, даже если и не подозревал, какова она окажется на деле.
Такая жизнь, как бы настроенная на ускоренную перемотку, стремительно старила и отчасти превращала автора в героя его же раннего – одного из моих любимых – стихотворения:
Он произносит: кровь из носа.
И кровь течет по пиджаку,
тому, не знавшему износа
на синтетическом веку.
А через час – по куртке черной,
смывая белоснежный знак,
уже в палате поднадзорной —
и не кончается никак.
Одни играют на баяне,
другие делят нифеля.
Ему не нравятся земляне,
ему не нравится Земля.
И он рукой безвольно машет,
как артиллерии майор…
И всё. И музыка не пашет.
И глохнет пламенный мотор.
Так или иначе, большой поэт Денис Новиков свое сказал, и ценителям поэзии остается довольствоваться латинским утешением про краткосрочную жизнь и долговечное искусство.
2012
Заметки об Алексее Цветкове
Храните мир и помните меня —
Таким как был, без скидки на могилу…
Алексей Цветков стремительно умер, будто спешно вышел, спохватившись в трамвае или электричке, что за окном его остановка. Умер в своем стиле, без сантиментов и раскачки: всесторонне исследовал смерть в течение ряда десятилетий и с ходу слился с предметом скрупулезных штудий. Так же без проволочек он попрощался с нами в Шереметьеве-2 в 1975 году: вдруг на полуслове неожиданно притянул к себе, сухо поцеловал и захромал к стойке таможенного досмотра.
По ряду обстоятельств я не принял незамедлительного участия в поминальном хоре сразу и в первые дни после кончины Алексея Цветкова, поэтому я буду говорить не срывающимся от внезапной утраты голосом, а по возможности взвешенно.
Мы были знакомы более пятидесяти лет. За полвека Цветков вызывал у меня целый спектр разнообразных чувств – от восторга и влюбленности до раздражения и приступов неприязни.
Появлению Цветкова в моей жизни в 1970 году предшествовала молва: на дебатах в студии “Луч” его как безусловного гения поминали Бахыт Кенжеев, Мария Чемерисская и Леопольд Эпштейн. Помню, кто‐то указал мне на него в вестибюле университетского ДК в высотном здании перед просмотром, кажется, “Цвета граната”. Он был в бурой клеенчатой куртке, как тогда большинство из нас, в серой мокрой кроличьей шапке с опущенными ушами, советских джинсах и туристических ботинках. Издали я жадно пялился на него, поэтому и запомнил его наряд в подробностях.
Всю жизнь он был очень хорош собой, но в молодости в его облике – южном выговоре, разрезе глаз, широких скулах, густых усах, шевелюре до плеч – чудилось что‐то гуцульское. В эмигрантскую свою зрелую пору он выглядел как интеллектуал-космополит. Ближе к старости смотрелся израильским из СССР пенсионером в бейсболке.
Вскоре после первого знакомства, обстоятельства которого выветрились из памяти, я по уши влюбился в него и в его стихи. Несколько раз за полувековое знакомство Цветков поминал мне, как он весной 1971 года лежал с учебником французского на своей койке в общежитии, когда раздался робкий стук в дверь и на призыв войти вошел я и без околичностей предложил ему дружбу. Я, хоть убей, не помню, что повторил подвиг Татьяны Лариной, но, видимо, так оно и было.
Дружба пьянила и шла по нарастающей. Цветков познакомил меня с двумя своими еще запорожскими школьными, уже замужними подругами, в которых он был некогда влюблен. Быт этих веселых и обаятельных молодых женщин в пустоватой трехкомнатной квартире на окраине Москвы вблизи платформы “Сетунь” напоминал коммуну. Занимались обитатели съемной квартиры кто чем: учились на журфаке, фотографировали для заработка детей в детских садах, работали на каникулах в стройотрядах и пр. Разумеется, дым стоял коромыслом, приходили-уходили, пили-пели, одалживали-переодалживали, умилялись на трех-четырехлетнюю Дашу, играющую в этом бедламе винными и пивными пробками. Мне, привыкшему к упорядоченному быту родителей-инженеров, богемный уклад был внове и понравился. Правда, и влюбленность моя в Цветкова подверглась в этой компании первому испытанию: с недоумением я заметил, что не все мое обожание разделяли. Старые приятели моего кумира принимали его будто не совсем всерьез, относились к нему с некоторым коэффициентом моральной снисходительности, как если бы он был не полноценным человеком, а диковиной, с которой взятки гладки. Как бы это сказать поточней: он для них был обязательным и любимым атрибутом праздника, но не будней. А поэтому он, а тем более со мной в придачу, не всегда оказывался кстати. Молодые семьи едва сводили концы с концами, а мы упорно искали развлечений. Наш требовательный инфантилизм временами раздражал хозяев, особенно мужчин, не вылезавших из долгов и не всегда расположенных к веселью и тратам. Мне, как новенькому и младшему, этот простодушный эгоизм до поры сходил с рук, к Цветкову его приятели, случалось, были менее терпимы. Один из них, нервный взрослый программист и заочник мехмата, раз за разом с изумлением мысленно вглядывался в Алешу и не уставал несколько по‐сальериански дивиться сочетанию в Цветкове личного, по мнению наблюдателя, бесчувствия с красотой и чувствительностью его стихов. Позже я прочел книгу Андрея Синявского “Прогулки с Пушкиным”, где немало сказано на ту же тему. У меня ушли годы и годы, чтобы понять, что большой талант – это не всё как у всех плюс специальный дар, а гораздо чаще дар вытесняет нечто жизненно важное, и все перестает быть как у всех, а чего‐то можно и недосчитаться. Впрочем, “мое” открытие сделано давно и не мной: