Помнишь, у тебя
(у нас, пожалуй) был такой прием
самооценки: если, перечтя
свои стихи по истеченье года
с момента авторства, находишь их
хотя бы сносными – затей другую
карьеру…
Второй немаловажный для удачи во всяком начинании двигатель – честолюбие. Оно, причем самой высокой пробы, было присуще Цветкову смолоду, и он его не скрывал: “Дай мне, Господи Боже, любви или славы…” Я, помню, оторопел, когда он, ударясь за бутылкой в воспоминания, рассказывал, как вдруг понял в юности, что Шекспиром в Запорожье не станешь (разумеется, все это говорилось отчасти иронически, но каков замах!).
В пору “Московского времени” в начале 70‐х годов, при жизни самой беспорядочной и пьянстве почти беспробудном (кстати, одной из самых возмутительных, с моей точки зрения, особенностей покойного было пьянство без похмелий!), Цветкова не оставлял “блуд труда”. Он при каждом удобном случае издевался над вдохновением и, когда писал перед эмиграцией цикл прощальных стихотворений “Сердце по кругу”, с вызовом советовался с адресатом, в какой манере и тональности тому желательно посвящение. Я попросил попроще, без парада эрудиции, и посердечней. Сказано – сделано, речь о стихотворении “Время за полночь медленным камнем…”.
Когда Цветкову приходила охота что‐либо написать, ему позарез нужны были компания, крепкий чай и сигареты. Несколько месяцев мы жили вместе в съемной однокомнатной квартире в Тушине, и мне случалось по его просьбе менять планы на вечер и сидеть с ним на кухне в качестве статиста, перебрасываясь случайными фразами и междометиями. Он курил, уставясь в одну точку, слагал в голове строфу и записывал сразу набело разборчивым детским почерком.
Собранность его была уникальна. Как‐то он в очередной раз остался ночевать у меня (в квартире моих родителей, если быть точным). Они, к слову сказать, как я теперь понимаю, были сущие ангелы: в двухкомнатной квартире, в которой мы с младшим братом занимали 12‐метровую комнату, в проходе между нашими кроватями нередко спал на матрасе Цветков, причем обычно и я, и мой гость спали изрядно пьяные! Но в ту ночь трезвый Цветков не ложился, а, сидя за моим письменным столом, писал журфаковскую курсовую (кажется, он сравнивал стилистику спортивных репортажей Николая Озерова и Сергея Кононыхина). Когда я утром проснулся, Цветков попросил меня пробежать свежим взглядом его работу (страниц 10–12 от руки на листах А4). Все было безупречно, кроме одной-единственной опущенной запятой перед “как”. “Но это же в значении качества, а не сравнения!” – возразил мне Алеша с негодованием отличника.
И в завершение темы трудоспособности. Когда после семнадцатилетнего перерыва он, опрокидывая все представления о возможном и невозможном, взялся сочинять из года в год чуть ли не по два очень сильных стихотворения в неделю, я написал ему, что он сам себя обесценивает и нивелирует, и привел в пример Восточный Памир, который вообще‐то выше Западного, но производит меньшее впечатление, потому что отдельные вершины там редкость, а равнина, она и есть равнина, хотя бы и высокогорная. Цветков, по обыкновению, не согласился и сказал, что шедевры все время не попишешь, а работать надо.
И слов на ветер не бросал – вот шедевр, на мой вкус:
и еще к однокласснице жены в уэст-честер
вспоминали подруг думал совсем засохну
но разговор скоро выдохся и весь вечер
рубились в monopoly по центу за сотню
кассирша из аптеки с топотом носила
из кухни twinkies и в чашке со снупи кофе
господи до чего же была некрасива
глаза от жалости вбок но мороз по коже
потом вошел кот вразвалку в кошачьи двери
дворняга но хитрован с надменной статью
какой‐то была харизматической веры
через полгода звонила звала на свадьбу
посидели без танцев болтали о разном
пели гимны нашарив соседские руки
муж после семинарии с энтузиазмом
вместе на курсы и миссия в камеруне
папаша ввиду отсутствия сперва грустный
потом разжился плеснул тайком чтобы зависть
не грызла а про меня все знали что русский
знакомили с пастором тепло улыбались
пастор пылко поведал как вся твердь и суша
внемлет их молитве на пяти континентах
а мы подарили занавеску для душа
с ангелами на музыкальных инструментах
по дороге домой купила торт готовый
радовалась до слез мужа с руки кормила
пока я думал об этом боге который
так и носит нас по всем камерунам мира
Кажется, такой Америки в отечественной литературе не было со времен “Лолиты”!
Или вот:
в черте где ночь обманами полна
за черными как в оспинах песками
мы вышли в неоглядные поля
которые по компасу искали
у вахты после обыска слегка
присела ждать живая половина
а спутница со мной была слепа
все притчи без контекста говорила
безлюдье краеведческих картин
холм в кипарисах в лилиях болото
он там сидел под деревом один
в парадной форме как на этом фото
и часть меня что с ним была мертва
кричала внутрь до спазма мозгового
тому кто в призраке узнал меня
но нам не обещали разговора
ни мне к нему трясиной напрямик
ни самому навстречу встать с полянки
он был одет как в праздники привык
под водку и прощание славянки
немых навеки некому обнять
зимовка порознь за чертой печали
вот погоди когда приду опять
но возвращенья мне не обещали
рентгеновская у ворот луна
в костях нумеровала каждый атом
а спутница вообще сошла с ума
и прорицала кроя правду матом
Пристрастие Цветкова к моральной схоластике часто выводило меня из себя, поскольку, как водится, эти теоретизирования были обращены в первую очередь вовне, а не на себя, но то, что Цветков до мозга костей был человеком эстетическим, вызывало мое неизменное стойкое восхищение – поэтому его редкая похвала окрыляла.
Даже заброшенный им роман “Просто голос” именно своей заброшенностью, казалось, усиливал впечатление, совпадая с представлением об античной руине: много дикой вьющейся зелени, из которой тут и там выглядывают изваяния белого мрамора с отколотыми носами, гениталиями и пальцами рук…