Они очень похоже потешались над ней. Снова слово Набокову, вернее его герою – Гумберту Гумберту. Вот что он говорит по поводу издевательских шифровок, оставляемых в отельных регистрационных книгах его счастливым соперником, похитителем Лолиты Клэром Куильти: “эти <…> шутки <…> отражали <…> некий однородный и яркий характер. В его «жанре», типе юмора (по крайней мере, в лучших проявлениях этого юмора), в «тоне» ума, я находил нечто сродное мне”. Данное высказывание без натяжки, сдается мне, применимо и к складу юмора самого Набокова и Ильфа и Петрова.
Юмор всех трех писателей довольно‐таки черен, его отличает глумливость и вкус к абсурду: глухой, ответственный за звукозапись на киностудии, в “Золотом теленке” и Цинциннат, вальсирующий со своим тюремщиком, в “Приглашении на казнь”. Кстати, название помянутой антиутопии Набокова зловещей несуразицей своей перекликается с названием погребальной конторы – “Милости просим” – в “Двенадцати стульях”.
Всем трем авторам свойственна нигилистическая, афейская шутливость. О человеке, острящем в таком ключе, говорят, что у него “нет ничего святого”. В “Лолите” причина какого‐то людного сборища – “не то садоводство, не то бессмертие души”, проходной третьестепенный персонаж аттестован как “бывший палач или автор религиозных брошюр”. А наименование вегетарианской столовой в “Двенадцати стульях” – “Не укради”. “Я сам склонен к обману и шантажу, – признается Остап Бендер, – <…> Но <…> я предпочитаю работать без ладана и астральных колокольчиков”. Все священнослужители в дилогии – и православный поп отец Федор, и два ксендза, разумеется, махровые жулики; а в комментариях к “Евгению Онегину” Набоков походя разъясняет, что святой Симеон Столпник – “сирийский отшельник, проведший тридцать семь унылых лет на столбе…”. Думаю, что Ильф и Петров, будучи искренне советскими людьми, не верили ни в Бога, ни в черта. С вольнодумцем Набоковым не все так просто. В интервью на вопрос в лоб, религиозен ли он, Набоков дал виртуозно уклончивый и издевательски многозначительный ответ: “Я знаю больше, чем могу выразить словами, и то немногое, что я могу выразить, не было бы выраженным, не знай я большего”.
Смешным святотатством дело не ограничивается. Наши авторы вообще любят задирать расхожие интеллигентские ценности. Карикатурный Лоханкин и некоторые положительные, но недалекие герои “Дара” излагают примерно одни и те же взгляды примерно одними и теми же словами. “Ты недооцениваешь значения индивидуальности и вообще интеллигенции”, – говорит Лоханкин. И далее: “Рядом с этой сокровищницей мысли, – неторопливо думал Васисуалий, – делаешься чище, как‐то духовно растешь”. А вот прямая речь одной из героинь “Дара”: “В наше страшное время, когда у нас попрана личность и удушена мысль, для писателя должно быть действительно большой радостью окунуться в светлую эпоху шестидесятых годов”. “Мы, изощренные, усталые правнуки, тоже хотим прежде всего человеческого: мы требуем ценностей, необходимых душе…” – сказано в рецензии на книгу главного героя о Чернышевском. Этот дежурно-экзальтированный слог пародируется в наброске к стихотворению Годунова-Чердынцева – “и умер исполин яснополянский, и умер Пушкин молодой…”. Мимоходом Ильф и Петров целят и в одну из любимых мишеней набоковского сарказма – отношение к половому вопросу как к чему‐то самоценному: из всей домашней библиотеки (“сокровищницы мысли”) Лоханкин спасает во время пожара фолиант “Мужчина и женщина”.
В высшей мере чутки три писателя к юмору имен, кличек, псевдонимов, восходящему к классицистической традиции “говорящих” фамилий, на свой лад переосмысленной и сослужившей добрую службу Гоголю, Салтыкову-Щедрину и Чехову. Набоков и Ильф и Петров с удовольствием находят смешное в вывесках и рекламах; вообще, плодить нелепости такого рода и передразнивать всяческую номенклатуру – их слабость. Начальницу скаутского лагеря в “Лолите” зовут почему‐то Шерли Хольмс; в разговоре с матерью Лолиты, Шарлоттой Гейз, Гумберт Гумберт навскидку выдумывает “лэди Бимбом, кузину короля Англии, Билля Бимбома, короля мороженого мяса”; в скитаниях по Америке Гумберт и Лолита останавливаются на ночлег в бесчисленных “Закатах”, “Перекатах”, “Чудодворах”, “Красноборах”, “Красногорах”, “Просторах”, а нужду справляют в придорожных общественных уборных под вывесками “Парни – Девки”, “Иван да Марья”, “Адам и Ева”. “Не отстают” от Набокова и Ильф и Петров, городя огород из не менее курьезных названий и имен: предприятия – “Интенсивник”, “Трудовой кедр”, “Пилопомощь”; фамилии – Шершеляфамов, Кукушкинд, Индокитайский; название охотничьей газеты – “Герасим и Му-Му”. Перечень подобных шуток можно множить и множить. Этот юмор примитивен и безотказно смешон, как убранный из‐под кого‐нибудь стул.
Сравниваемые писатели много каламбурят. Например, поэты Рембо и Бодлер превращаются у Набокова в Рембодлера, а пышный титул “Союз меча и орала” из “Двенадцати стульев” испорченный телефон сплетни переиначивает в названия рек – Мечи и Урала. Кроме того, и Набоков, и соавторы охотно жонглируют цитатами. Клэр Куильти собирается “жить долгами, как жил его отец, по словам поэта”, а в “Золотом теленке” “звезда говорит со звездой по азбуке Морзе”. И здесь тоже примеров не счесть.
В атмосфере словесного изобилия, зубоскальства, глумливого эрудитского трепа уместны пародии – есть и они: в “Лолите” – на Элиота, а “Двенадцати стульях” – на Маяковского.
(Ссылки на объективную реальность: де, писатели-современники описывали, по существу, один и тот же мир, как не быть сходству? – мало что доказывают. Потому что другие писатели-современники, скажем Кафка, Платонов или Фолкнер, видели ровно в ту же самую историческую пору совершенно другую “объективную” реальность, а набоковской или ильфо-петровской не замечали. Прав был Набоков, когда в грош не ставил так называемую “реальность”.)
Осмеянию подвергается скудоумие заемных, ничьих по существу, но выдаваемых за свои, мнений. В “Даре” Набоков устраивает шутовской парад типических отзывов на книгу главного героя. А в “Золотом теленке” Бендер составляет шпаргалку для журналистов-щелкоперов – “незаменимое пособие для сочинения юбилейных статей, табельных фельетонов, а также парадных стихотворений, од и тропарей”. Доморощенные политические комментарии “пикейных жилетов” из “Золотого теленка” (“Я скажу вам откровенно, <…> Сноудену палец в рот не клади”, Чемберлен, Бернсторф, Бенеш, Бриан и т. д. – “это голова!”) “рифмуются” с геополитическими разглагольствованиями “бравурного российского пошляка” Щеголева, персонажа “Дара”: “«Ну что, Федор Константинович, <…> дело, кажется, подходит к развязке! Полный разрыв с Англией, Хинчука по шапке… Это, знаете, уже пахнет чем‐то серьезным». <…> Как многим бесплатным болтунам, ему казалось, что вычитанные им из газет сообщения болтунов платных складываются у него в стройную схему…”
Немало смешных и язвительных слов говорится и Набоковым, и Ильфом и Петровым в адрес искусства, претендующего на какое‐то особое, современное звучание. В “Двенадцати стульях” “Женитьба”, поставленная режиссером Сестриным, предстает полной абракадаброй. А вот уничижительный отзыв Гумберта Гумберта на картины приятеля, живописца-дилетанта: “жалкие полотна (примитивно-условно написанные глаза, срезанные гитары, синие сосцы, геометрические узоры – словом, все современное)”.
Точности ради следует сказать, что смех Ильфа и Петрова более или менее добродушен; запасы же набоковской желчи практически неисчерпаемы.
Не обойден шутливым вниманием Ильфа и Петрова и фрейдизм, неизменно действующий на Набокова как устойчивый раздражитель. В “Золотом теленке” один из персонажей-жуликов тщетно пробует симулировать душевную болезнь с помощью сведений, почерпнутых из журнала “Ярбух фюр психоаналитик унд психопатологик”, а Остап Бендер, аферист высшей пробы, говорит, что ему случалось “лечить друзей и знакомых по Фрейду”.
Что у нас еще осталось из джентльменского набоковского набора? Шахматы и бабочки?