— Ладно, потом посмотрим — Маша свернула газету и положила ее на подоконник. — Давай завтракать.
Они еще не ели. Стол стоял накрытый, но Евлампьсв решил позвонить Ермолаю до завтрака, не откладывая в долгий ящик.
— Да. давай, конечно, — сказал он. — Что у нас, творог?
— Творог, что ж еще? — сказала Маша, открывая тарслку. — Больше нечего. Лучше, чем колбаса эта…
❋❋❋
После завтрака Евлампьсв «сел» на телефон. Он позвонил Вильникову, позвонил Лихорабову, позвонил Канашеву, бывшему своему, до Слуцкера, начальнику бюро — вместе тогда, в начале шестидесятых, работали над машиной криволинейной разливки,позвонил еше двум старым сослуживцам, удалось прорваться и к Хлопчатникову, который почему-то снял трубку сам, так бы секретарша, наверно, не допустила, и пришлось бы ждать вечера, звонить домой. В прежние времена позвонил бы и Молочаеву, но после всего. происшедшего между ними месяц назад, ни о какой просьбе к нему не могло быть и речи. Несколько раз Евлампьев начинал набирать телефон Слуцкера, но всякий раз, не добрав до конца, нажнмал рычаг: опять же таки, если бы не тот разговор о балках… Осталась после него какая-то неловкость внутри, неловкость, не больше, но переступить через нее недоставало сил. К Лихорабову, с которым вообше грежде не знали друг друга, и то, чувствовал, можно было обратиться…
Ответы о мумиё все оказались неутешительными: никому никогда мумиё не требовалось, никто не представлял даже, как его достать, и все только обещали поспрашивать у знакомых.
Сестре Гале звонить было некуда — не имели они телефона, — но она, только Евлампьев закончил все намеченные звонки, позвонила сама.
— Ну, слышу наконец голос! — начала она, не здороваясь. Евлампьев улыбнулся: это чувство старшей в ней, видимо, до могилы. — Звонишь вам, звонишь — никто трубку не берет! Ну что такое?! Уж
не знаю, чем вы там занимаетесь. Ксюша что? Когда в гости на дачу к нам поедете?
— Что никто не отвечает — это неправда,— продолжая еще улыбаться, сказал Евлампьев. — Плохо звонила, наверно.
— Ну уж не без перерыва! — отозвалась Галя.
Они с Федором еще с майских звали их с Машей к себе на дачу — поковыряться в земле, побродить по лесу, переночевать, но пока Евлампьев работал и пока Ксюша лежала в больнице, поехать было просто невозможно.
— Да, пожалуй, можно теперь, — снова невольно улыбаясь, отозвался Евлампьев.
— Ну вот, давайте. Решите — когда, а я позвоню завтра.
Они поговорили еще о том и о сем, что пишут Галины дети из Москвы, что Ермолай, о погоде поговорили, разговор снова вышел на Ксюшу, и Евлампьев спросил о мумиё.
Но Галя о мумиё только слышала, не больше — читала в журнале «Здоровье», и, как и все, пообещала лишь поспрашивать у знакомых.
— Ну что? — спросила Маша, когда Евлампьев повесил трубку. Она стояла в прихожей с сумкамн в руках, готовая уже идти в поход по магазинам, и ждала лишь конца его разговора. — Все то же?
— Все то же,— сказал он. — Обещала поспрашивать. На дачу нас зовет опять.
— Так давай, — сказала Маша.— Хорошо сейчас, наверно, за городом. Давай.
— Давай, — согласился Евлампьев. — Подумай, когда нам удобнее. Так, чтобы мне магнезию не пропустить. И сначала, наверное, Ксюшу навестить нужно?
— Ну конечно! — Маша пожала плечами, будто упрекая его за подобный вопрос: само собой разумеется, к Ксюше! — и Евлампьев с улыбкой умилился про себя этому ее такому знакомому, такому родному движению. Когда-то, в первые годы их жизни вместе, он думал в таких случаях, что она и в самом деле укоряет его, и пытался оправдываться. — Я, кстати, в ресторан сейчас зайду, — сказала Маша, — может, завезли им лимоны. Сделаю ей тогда по рецепту — и увезем.
Она ушла, хлопнула за нею, звонко выстрелив язычком замка, дверь, и Евлампьев остался в квартире один.
Он вернулся к телефону, постоял возле него, вспоминая. кому же сше забыл позвонить, вспомнил — Матусевичу еше, да-да, Матуссвичу, конечно, но тут же н вспомнил, что у Матусевича нет телефона.
А больше, выходило, звонить и некому. Замкнутая была жизнь: дом да работа, дом да работа, откуда при такой жизни и нажить широкие знакомства…
Ну ладно, со звонками покончено, надо все-таки сесть за письмо Черногрязову.
Евлампьев прошел в комнату, взял с телевизора снесенные туда вчера после неудачной попытки взяться за письмо листы бумаги и сел к столу.
В дальнем правом углу лежавшего сверху листа стояла, написанная еще вчера, дата. Евлампьев занес было руку, чтобы переправить число на сегодняшнее, и передумал: какое это имеет значение?
«Здравствуй, дорогой Михаил! — вывел он крупными ясными буквами. Руке нужно было расписаться, разойтись, и специальная эта, нарочитая неторопливость помогала.
Извини, что долго не отвечал, но были на то причины, и, к сожалению, печального свойства…»
А как хотелось, кстати, получив от него письмо, тут же сесть за ответ, так и подмывало, так и просились руки к бумаге… это тогда из-за Аксентьева не получилось, нахлынуло что-то от упоминания Черногрязовым его имени, развезло, плохо даже стало… А вообше бог знает как это хорошо, что есть кому написать о своей жизни, о своих делах, да просто, в конце концов, знать, что где-то там, за тридевять земель от тебя, ждут твоего письма, ожидают, может быть даже сердятся, что долго не отвечаешь… Так это нужно — писать и получать письма!..
Рука вслед мыслям бежала уже без всякой задержки, почерк стал мелким, дерганым, Евлампьев писал о Ксюше, о ее болезни, о том, что им всем пришлось пережить за эти пятьдесят с лишним дней, похвастался, что и нынче поработал положенные два месяца, и ничего! Есть еще, значит, порох в пороховницах…
«Что же до твонх размышлений о кастах в Индин, писал он, то вопрос этот, брат, далеко не новый. Помнится, я читал об этом еще в тридцатых годах — дореволюционная еще какая-то была книга, — вот только, знаешь, не помню ни автора, ни названия. Так там этому вопросу довольно много посвящено было места. Честно говоря, не понимаю, почему ты именно к этим кастам привязался? То, что счастье человеческое зависит от того, насколько действительная жизнь согласуется с представлениями о ней, с идеалом ее, — в этом я тебя поддерживаю, полностью твою мысль разделяю. Известное же правило: накорми голодного, наестся — и в блаженство впадет, на седьмом небе от счастья будет. А у другого обеды из сорока блюд — а ему все свет не мил. Так это. Но при чем здесь касты, подумай! Ведь сам же написал: «выродившейся социальной организацией», — то есть осознаешь это, осознаешь, что какой-то порок был в этой организации, раз она выродилась. А порок какой, порок простой: герметичность. Заперли тебя в твоей ячейке — и сиди там, вот тебе твой идеал — и будь доволен, и сын твой там будет сидеть, и внук, и правнук, а ну как правнук таким родится, что идеал-то этот не по нему будет, не впору, то ли широк, то ли узок? Предположим, ты из касты неприкасаемых, и он, значит, из касты неприкасаемых, а при этом — совершенно необычайных умственных способностей человек. Вот уже и нет гармонии, несправедливость вместо нее, дисгармония. Родись, скажем, Михайло Ломоносов не свободным помором, а крепостным Орловской какой-нибудь губернии, был бы в России Ломоносов? Не было бы. Социальное соцнальным, а и биологическое, врожденное, со счетов не сбросить. А в высшей, управленческой касте ну как дураки от сытой-то жизни заведутся? А заведутся непременно, пусть в первом поколении все умники, так уж во втором объявятся, а в третьем — и подавно: стоячая вода цветет, знаешь же. Хороша, в дело пригодна, да для питья только проточная. Проточная. Чтобы все время перемешивалась. Такое вот мое мнение насчет каст. Ты, правда, пишешь: «Если общество поделено на различные группы, социально равноправные, но функционально разнородные». Но. я, знаешь, как-то не могу понять: что же это за разделение, коли социально равноправные? Это не разделение. Разделение — когда именно что неравноправие. Другое дело, и тут я с тобой согласен, что жизненные установки у нас во всех закладываются одинаковые. У одного руки неумелые: начнет гвоздь забивать — обязательно по пальцу угодит, да голова зато — любую задачу с любыми звездочками решит. У другого в дневнике по математике с физикой одни двойки стоят, зато на уроке труда рашпиль у него в руках прямо играет. И вот двое эти, они за одной партой сидят, по одной программе учатся, этого учитель за то распекает, что он с молотком как следует управляться не умеет, как же он жить, этакий неумеха, будет, не прокормит себя; того, только другой учитель, — что он совсем головой варить не желает, одна ему дорога — в чернорабочие. Пугают детей, уродуют. Это я крайние, конечно, случаи привел, большинство посередине, между ними, но, поглядишь вокруг, сколько же мечутся, не могут определить, кто они: технари, гуманитарии, ученые, мастеровые? Собственно, вот написал — вижу: это я даже не о жизненной установке, а просто о профессиональной ориентации, однако профориентация — тоже немало. Правильная профориентация — может, основа основ жизненного счастья. Она, может, и жизненный-то идеал формирует. Да не «может» даже, а точно. И неблагополучно тут у нас, неблагополучно, в этом я с тобой согласен, кампаниями отделываемся, вот сейчас действительно ПТУ все строят, по радио, по телевидению, в газетах — все одно: ПТУ да ПТУ, а завтра, глядишь, в другом месте сплошная прореха».