Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ладно, Федор, — сказал он, поднимаясь. — Пойду я.

И пошутил, показывая на бутылку, чувствуя себя все же неловко, что, едва вошел, тут же и уходит: — Спасибо за угощение.

Федор покачал головой.

— Тебя угостишь… Никакого куражу с тобой,Посилел, глядя куда-то перед собой, потом медленно встал.— Как думаешь, — взглянул он на Евламниьева, — может, мне написать ей?

Написать ли? Евлампьев попытался представить: ну, как у них так вот с Машей…

— Напиши, Федя, — сказал он.— Напиши. Даже обязательно.

— Заходи! — с шутовской гостеприимностью воскликнул Федор, когда Евлампьев, уже одетый, протянул ему руку на прощание. — Всегда рад!

Водка, видно, дошла, куда нужно, и лицо у него под серебрящейся щетиной посвежело, глаза блестели.

Тускло лоснящийся под солнцем бурый снег после тьмы лестничной клетки ослепил. Подъездная дверь, притянутая к косяку пружиной, всхлопнула за спиной неожиданно громко, как выстрелила, и Евлампьев вздрогнул. Он оглянулся непроизвольно, и тут ему показалось, что он никогда больше не увидит эту коричнево-обшарпанную, с перекрестьями несущих плах старомодную филенчатую дверь, никогда больше не появится здесь. И ощущение это было таким острым, таким сильным, что долго держалось в нем, весь трамвай, уходило — и вновь возвращалось, он глушил его в себе, топил в самых разных мыслях о том о сем, но оно все выныривало и выныривало…

Вечером заявился Хватков.

Было уже почти одиннадцать, уже на экране телевизора по квадратному циферблату с буквами ЦТ в середине прыгала от деления к делению стрелка, показывая, что в Москве дело подходит к девяти, собирались посмотреть «Время» — и ложиться спать.

— Кто это? — недоуменно посмотрела Маша на Евлампьева, когда в прихожей зазвенел звонок.

— Я глянул с улицы — вижу, окна горят, ну, значит, судьба, зайду, — сказал Хватков поперед приветствия. — Можно, Емельян Аристархыч?

— Григорий… это ты, Григорий! — ошеломленно произнес Евлампьев, не сразу отступая с порога. Больно неожиданным, как и всегда, было его появление.

— Здравствуйте, — поздоровался наконец Хватков, входя. — Добрый вечер, Мария Сергеевна! — с тяжеловатой своей, слоновьей грацией поклонился он вышедшей к ним Маше.

— Здравствуй, Григорий, здравствуй! — похлопал его по плечу Евлампьев. — Ты, брат, даешь, однако: пропал — и ни вести. Это тебе, поди, жена, что я вчера звонил, передала?

— Она, она, — сказал Хватков, стаскивая с головы громадную свою лохматую шапку. — Вот, говорит, звонил, мумиё, говорит, наверно, снова потребовалось.

— Ты разве говорил о мумиё? — удивленно спросила Маша Евлампьева.

— Да это она, она так говорит,— объяснил Хватков. — Она ж у меня такая баба!.. Без коньяка нынче, Емельян Аристархыч, — сказал он уже на кухне. А?

Евламиьев засмеялся.

— И отлично. А то уж я испугался, неужели опять с коньяком?

Маша ставила на огонь чайник.

— Чаю вместо коньяка. Того же цвета. Сойдет?

— Сойдет, — махнул рукой Хватков.— Я столько за этот месяц вылакал, в меня, кроме чая, не лезет ничего.

Они сели с Евлампьевым за стол, и Евлампьев спросил: — Ну, а чего ж не объявлялся-то месяц? Сказал, появлюсь — и пропал.

— Загулял, я ж говорю. — Хватков сжал руки в кулаки и пристукнул ими по столу. — Как начал с Нового года, так и пошло-поехало, с кем пил, где ночевал?.. Пятнадцать ведь суток отсидел даже, вот вышел только…

— Да неужели, Григорий? — неверяще и испуганно посмотрела на него Маша. Она подавала на стол — и замерла, не донеся до него блюдец с чашками. — Да не может быть. Ты? Не верится как-то.

— А без узды потому что. Без руля и без ветрил. Между небом и землей, не пришвартован никуда. — Хватков увидел, что она стоит с горкой посуды в руках, взял у нее эту горку из рук и опустил на стол. — В другое бы время, Мария Сергеевна, я бы удержал себя, в руки бы взял, не распустил, — не из страха, что сообщат там, позору не оберешься… нет. Из чувства уважения к себе, к своему месту… в обществе, так сказать, а сейчас что… сейчас никто, некто Хватков Григорий Николаевич, тысяча девятьсот сорок четвертого года рождения, русский и так далее и так далее, вот и распустил себя.

— Как это — распустил? — поинтересовался Евлампьев.

— А в ресторане сидели, Емельян Аристархыч. Под завязку уже дело шло, поздненько, и вот оркестр, слышим, какую-то лабулу несет: две мелодии подряд — и снова их, две подряд, и снова их. Что такое! Встал, вооружился рыжиком, иду…

— Каким рыжиком? — не поняла Маша. — Грибами, что ли?

— Нет, — Хватков усмехнулся. — Десяткой, значит. Красненькая, рыженькая… рыжик, значит. В руку, в общем, ее, иду к лабухам…

— Лабухи — музыканты, — перевел Маше Евлампьев.

— Да, музыканты, — подтвердил Хватков. — Иду, спрашиваю главного, даю рыжика — сыграй другое что-нибудь, «Очи черные», скажем. Он мне плечами пожимает: не могу. Как — не могу? Я тебе деньги даю! Да, говорит, твои деньги!.. Мне, говорит, пятнадцать таких дано, я за них работаю. Ну, тогда я просекаю. До этого не мог, а тут просек. Наторговали, гады, на рынке, ободрали трудовой народ и сейчас изгиляются над ним. А этот их ублажает. Ну, и понесло меня. Взял его крепко, нет, говорю, ты для спекулянтов этих больше ни звука не выдашь, а он мне: без оскорблений прошу, прошу отпустить! А то его не оскорбляет, что его как проститутку последнюю купили. А те, вижу, из-за стола поднялись и идут к нам. Ну вот, дальше сами представить можете, слово за слово… и сошел я с рельсов. Ладно, пятнадцать дали, а могли и больше — хулиганство в общественном месте…

— О-однако!..— протянул Евлампьев. Всегда Хватков, как ни появлялся, чем-нибудь ошарашивал. — Однако, Григорий…

— Да, однако…— присоединилась к нему Маша, облегченно вздыхая: не самым плохим образом кончилось все в рассказе Хваткова.

— Мне, честно говоря, Емельян Аристархыч,— не глядя на Евлампьева, проговорил Хватков,мне еще стыдно у вас появляться было…

— Это почему же? — Евлампьев удивился. — С чего вдруг? Елку, думаешь, плохую купить помог? — решил он свернуть на шутку. — Так вон стоит до сих пор, сами удивляемся.

Хватков шумно, проведя рукой по груди, вздохнул.

— Таким я себе открылся — хоть в рожу себя бей, вот что, — сказал он, не принимая шутки Евлампьева.Оттого и загулял — сам себе противен сделался… Я ведь чего, помните, чего я все вернуться-то хотел? Чтобы с сыном рядом быть, уму-разуму его учить, баб своих нес — дуры набитые, ничего в парня не вкладывают. Вернулся. Не на денек, не на два, как раньше, целая гора времени впереди — вкладывай, а я, оказывается, ничего вкладывать-то и не умею. Хреновый я, оказывается, отец. Раньше думал: что не так — это у меня от спешки, оттого, что срок поджимает… а нет, оказывается — это я сам такой. Не умею с парнем, ничего у меня не выходит, издали только казалось… Ест он медленно, ковыряется сидит — я рявкаю, одевается, майку наизнанку, колготки задом наперед — я рявкаю, играть стали, дом из кубиков строить, дом у него развалился, он заревел — я рявкаю… Чего рявкать, спрашивается? И знаю, что не надо, а рявкаю, сдержаться не могу, раздражаюсь. Бегать от меня парень стал. То ждал: папа да папа, а тут от меня куда подальше… Дерьмо, не отец.

Он замолчал, снова шумно вздохнул, глядя мимо Евлампьева, и широкий его, большой лоб взбух моршинами.

Евлампьев сидел и тоже молчал. Он не знал, что говорить. Нужно, наверное, было что-то сказать, но не просто же так, не проформы ради в ответ на подобное, а что сказать с толком — ничего не приходило в голову…

Выручила Маша. Она, пока Хватков говорил, заварила чай, достала и подала на стол варенья, расставила чашки, чай, видимо, заварился, и она спросила:

— Григорий, тебе как: крепкий, слабый?

— Чай-то? — шершависто спросил Хватков, взглядывая на нее. — Да крепкий давайте, Мария Сергеевна, ничего, пока терпит сердце.

Маша долила в чайничек кипятка, подняла его, наклонила уже над хватковской чашкой и остановилась, прислушалась.

120
{"b":"828798","o":1}