— Ой, ну ладно, — перебивая его, внезапно поднялась со своего места Маша. И зевнула.— Я, знаете, что-то не могу больше. Поздно уже. Отпускаете меня спать?
Она ушла в комнату расстилать постель, и Евлампьев с Хватковым остались вдвоем.
Хватков снова налил себе рюмку.
— Я лично раб, Емельян Аристархович, — сказал он. — Точно. Мне нравится там работать, где я сейчас, и это нехорошо, потому что в результате семья располовинена. Я бы с удовольствием остался там насовсем, черт с ней, с моей бабой, — но как же с парнем? Никак я все это не могу привести к общему знаменателю. Ножницы! Значит, по вашим рассуждениям, я раб.
Говорил он все это как бы с веселостью, помахнвая облокоченной о стол рукой, но в шершавистом его голосе была надсадность.
— Ладно, ты еще сам порассуждай. Может, что иное нарассуждаешь.— Евлампьев взял в руки свою рюмку н посмотрел ее на свет. — Давай за то, чтобы у тебя в этом деле были удачи. Согласен?
— С удовольствием.
Они чокнулись, Хватков выпил до дна, Евлампьев, как и в прошлый раз, только отхлебнул, и потом некоторое время сидели, ни о чем не говоря. Хватков ел колбасу. завернув в ее кружок шпротину, а Евлампиев, пожевав хлеба, просто глядел перед собой и ни о чем не думал.
— Ну, а вы что, Емельян Аристархыч, — облизывая палец, на который натекло шпротное масло, спроснл Хватков, — работаете, значит, сейчас?
— А? — очнулся Евлампьев, и до него дошел смысл произнесенных Хватковым слов. — А, да, Григорий. У Вильникова в группе. Второй уж месяц. Так что скоро снова на пенснонное положение.
— И как там у них? — Хватков взял еще кружок колбасы, положил на него две шпротины н свернул.Что интересного?
— Интересного-то?.. — повторил Евлампьев. Едва Хватков задал этот вопрос, в нем, как освобожденный полый шар из глубины воды на поверхность, мгновенно всплыла вся его история хождений по поводу балок. — Да что интересного…И не удержался, стал рассказывать, досадуя на себя за горячность, за возмущенность, с какими рассказывал, и все же не в силах говорить по-иному.
— Значит, раскрылся для вас Молочаев? — спросил Хватков, когда Евлампьев в конце концов кончил.
— Да нет, он имеет право на собственное мнение — пожалуйста, меня удивило хамство его!
— Да и мнение его — это тоже хамство. Он, получается, выше всех, всех умнее, и нечего ему, умнику, до дураков опускаться… Он всегда таким был, уж я-то знаю.
— А я не знал,— Евлампьев с горечью пожал плечами. — Он мне, наоборот, нравился всегда.
— Умеет нравиться, — Хватков усмехнулся.— Такая паскуда.
— И сказал с оживлением: — Я ему за это морду бил. В институте, курсе на втором. Мы же с ним вместе учились. Не знали? Вместе. Ну так подойдет в перерыв к преподавателю и давай ему всякую лабуду нести — как бы ему так вот интересно именно с этим преподавателем о жизни поговорить. А тебе по делу что-нибудь спросить нужно, подойдешь — он зашипит как змея: подожди, не видишь, что мешаешь, дай закончить…
Евлампльеву со стыдом смутно припомнилось что-то подобное — было, не было? Кажется, было…
Из комнаты донесся шелестящий звук упавшей на пол газеты. Это значило, что Маша уснула и газста выскользнула у нее из рук.
Евлампьев сходил в комнату, поднял газету и выключил свет.
Они просидели с Хватковым еще около часа. Хватков допил всю бутылку, съел всю нарезанную колбасу, всю банку шпрот, но на картошку Евлампьев его так и не уговорил.
— Что, не рекомендуете, значит, возвращаться? — уже на пороге, с открытой дверью за спиной, спросил Хватков.
Евлампьев вздохнул и развел руками.
— Ладно, понятно,— торопливо сказал Хватков.— Понятно… это я так.
Наутро Евлампьев проснулся вялый, разбитый, с головной болью. То ли не выспался, то ли похмелье. Правда, похмелью быть особенно не с чего, сколько там вчера выпил — граммов сто, не больше,ну да много ли ему теперь надо…
Холодная вода текла из крана комнатной темпсратуры и не очень-то освежала, но Евлампьев несколько раз все же набрал ее полные горсти и, пока она сочилась между пальцами, держал в ней лицо.
Когда уже сидели за столом, Маша сказала:
— Непонятный он все-таки парень, Григорий. И ничего вроде бы — приятный, вежливый… и грубый тут же, ругает всех и себя тоже. Непонятный. И чего ты к нему хорошо относишься?
— Да нет, ну что непонятного? — перемогая немочь, проговорил он.— — Есть такие характеры… у него энергии невпроворот, он кипит весь, он как котел перегретый, таким тройные, четверные перегрузки нужны —и все, может, мало… А люди кругом обыкновенные и жить хотят по-обыкновенному, потише да поглаже… А что он ругает себя, топчется по себе — так это верный признак, что вовсе он не плох. Верный тому признак.
— Верный, да? — переспросила Маша. И протянула: — Может быть…
— Нет, точно, — сказал Евлампьев.
И вспомнил: такими же, почти такими же фразами обменялись они тогда с Виссарноном, когда Елена мылась в ванной, а они сидели друг напротив друга в креслах, только те слова. что он сказал сейчас о Хваткове, Виссарион сказал о нем, Евлампьсве. Ты смотри-ка, а… смешно. Странно и смешно…
— Но мне все же не нравится: семья его здесь, ребенок здесь, а он где-то там, за тридевять земель. — По лицу у Маши скользнула гримаса неприязни. — Разве так можно? Что он за жизнь устроил своей жене? Нет, мне это не нравится.
Евлампьев пожал плечами.
— Ну, мы же не знаем, что у него за жена. А Григорий… ты знаешь, я думаю, а может, он вообще ни к какому семейному быту не способен. Из такой вот породы. Он конквистадор. Землепроходец. Ему, знаешь, тесно в нашей жизни. Ему бы коня да саблю в руки — и с Ермаком на Иртыш… Точно. А с женшинами он… знаешь, он, наверно, просто не может вместе. Все в них не по нему, все не так… А парень он хороший, действительно хороший, ты напрасно…
— Да нет, я особенно ничего не имею против него…—Маша тоже пожала плечами.— Да вообще ничего. Наверное неплохой. И тянется к тебе… совершенно, по-моему, искренне. Что ему в тебе корысти?
— Вот именно,— сказал Евлампьев. И повторил: — Нет, он неплохой, совсем неплохой парень…
Из дому они, как часто последнюю пору, вышли вместе. Ксюше было полегче, спала она лучше, больше получалось спать и Елене, и Маша теперь не спешила, как прежде, прибежать в больницу пораньше, помочь Елене в уборке, в возне с больными…
На троллейбусной остановке они расстались. Маша села в троллейбус, а он пошел мимо плоскокрышего, беленного известкой домика троллейбусной диспетчерской к своему крепостному зданию.
Выпитое за завтраком лекарство подействовало, и голову отпустило, утренний свежий ветерок взбодрил, и мало-помалу, несмотря на недавнюю свою разбитость, он втянулся в работу, единственно, что мешал, мозжил в груди несильной, но надоедливой болью камешек непонятной тревоги.
И оттого, что тревога взялась неизвестно откуда я нс гасла от работы, а только все больше тяжелела и уплотнялась, делалось все больше и больше не по себе, все нервней, все неспокойней, и не помог выйти из этого состояния даже обед, оттянувший кровь к желудку, и к концу дня все внутри у Евлампьева будто дрожало, потрясывалось отвратительно мелко, и стало абсолютно невозможно работать — то тянуло сесть на стул и сидеть неподвижно, то, наоборот, нужно было пройтись по центральному проходу зала туда и обратно, — и последний час до звонка он почти совсем не работал.
Домой Евлампьев собрался — расчистил стол, спрятал в ящики карандаши с готовальней — минут за двадцать до положенного срока. Но доска с бирками внизу была еще закрыта, и уйти раньше все равно было невозможно, и он просто сидел за своим столом, скрестив ноги под стулом, барабанил по столешнице пальцами и, глядя в окно, ждал звонка.
В окно, отделенное от него рядом кульманов, трехстворчатое, высокое и широкое — по старым еще нормам, — загороженное левой своей оконечностью одним из кульманов, были видны обглоданные верхушки сосен, оставшихся в этом углу заводской территорни еще с поры его строительства, две мощные толстостенные, когда-то, лет сорок назад, густо-красные, теперь прокопченные, грязно-серые трубы. курившиеся, как спящие, но ежеминутно готовые к извержению вулканы, легким белым дымком, вдалеке, за трубами, поставленные, судя по всему, на холме, высовывали из-за макушек сосен верхнюю свою, подкрышечную часть рафинадно-белые корпуса цехов. Цехи, видимо, были постройки последних лет: и совершенно незакопченный кирпич стен, и плоскне крыши, каких раньше не делали, и вообще, помнилось Евлампьеву, прежде там находился пустырь.