— Ну, что я тебе скажу, Григорий…Евлампьеву все так же хотелось сказать ему, что никогда, ни в каких семейных разладах не бывает виноват один, всегда обязательно оба, но он снова удержался.Что я тебе скажу… Ведь и ты вот не живешь с семьей. Сколько уж лет. Это ведь тоже ненормально. А, как ты думаешь?
— Не могу,сказал Хватков, поворачиваясь к нему и проводя ребром ладони по горлу. — Не могу, Емельян Аристархович, как на духу говорю. Я на заводе здесь таких денег, как там у себя, не могу иметь, так ведь, поверьте, одно и то же, одно и то же изо дня в день было: на то ей нужны деньги, на это, на юбку новую, на кофточку, вынь ей да положь, а что ты иначе за мужчина, если не обеспечиваешь…
Он перевел дыхание, с хрипом выпустив из груди воздух.
— Оттого же ведь и завербовался… И что вот мне сейчас делать, не знаю. Через полгода срок у меня кончается. Продлять или нет? Не знаю.
Он замолчал, продолжая глядеть на Евлампьева, Евлампльеву под этим его взглядом было неловко смотреть на экран, но и смотреть на Хваткова у него тоже не выходило, потому что это понуждало бы что-то отвечать, и он, встретившись с ним взглядом раз, смотрел теперь себе на колени. Он не знал, что ему сказать Хваткову. То есть сказать по поводу всего наговоренного Хватковым можно было многое, но зачем они ему, Хваткову, все эти многие, общие слова?.. В таких случаях, когда с мясом, с кровью выворачивастся из души самое гнетущее, мучающее, низко отделываться общими, расхожими рассуждениями, но что именно, конкретное что, на что бы он хотел ответа, мучило Хваткова, это Евлампьеву было непонятно. — Я вот с вамн, Емельян Аристархыч, кроме всего прочего, — не дождавшись от Евлампьева нигакого ответа, снова заговорнл Хватков, — хотел о том посоветоваться: продлять мне вербовку или нет? И хочется, понимаете, рядом с парнем быть — большей уж, через год в школу пойдет, и не представляю, как с бабами буду. Опять ведь цапаться. И вот думаю, что лучше: или звереть с ними, да парня каждый день видеть. или спокойно жить, но и парня тогда… само собой. А?
Теперь Евлампьеву стало понятно. Сын — вот оно что. Понятно… Вот оно все откуда — от сына… И все вокруг него. Не было бы его — и не было бы никаких страстей вокруг этих кофточек с юбками, вокруг тещи с маникюром… никакого бы гордиева узла не было — полоснул бы разрывом, да и все.
— Это у тебя ведь второй брак? — спросил он.
— Второй, Емельян Аристархыч,сказал Хватков.
— А там детей нет?
— Да слава богу…
— М-да… — проговорил Евлампьев, глядя на экран. — М-да, Григорий… дела у тебя. А вот скажи мне, — решился он наконец на вопрос, который никогда прежде не мог задать Хваткову и не задал бы ни в коем случае и сегодня, но иначе ему невозможно было советовать Хваткову ничего. — Скажи мне… а жена твоя что, она не протестует, она что, ничего не имеет против, чтобы ты жил отдельно от нее… уже столько лет — и еще?
Хватков издал какой-то странный, будто бы рявкающий звук.
— А что она! Вполне ее все устраивает. Деньги есть, спит, с кем хочет, никаких помех, и фасад при этом в порядке. Замужняя женщина. Я — ничего, бога ради, я тоже там не пощусь у себя, чего говорить.
— Ага…— Евлампьева на какое-то мгновение как оглушило. То, что Хватков с женой жили уже несколько лет практически раздельно, как бы само собой подразумевало нечто подобное в их отношениях, и то что они едва ли хранят верность друг другу, — было понятно, но все же одно дело, когда ты невысказываемо думаешь об этом, и другое, когда тебе прямо и без всякого стеснения в этом признаются.— Ага…повторил он, приходя в себя, — Ну, а что же, а разойтись с нею ты не пробовал, не хочешь?
Он задал этот вопрос лишь для страховки, из чистейшей проформы, он заранее знал ответ. Даже если и пробовал, то не хочет. Сын, все вокруг сына, они сцеплены им, как магдебургские полушария вакуумом, не растащишь никакими лошадьми. Зачем это только нужно сыну… А может, и нужно. Кто знает…
— Ну, разойдусь, и что? — сказал Хватков. — Э, Емельян Аристархыч!.. Я ж говорю — Марь Сергеевна вам досталась… Шило на мыло менять? Все они, нынешние — а уж повидал я их — одинаковы. Ну, немного получше, ну, немного похуже… Нет, чего уж там.
— Ага,— снова проговорил Евлампьев, покачивая головой. — Ага…
Удивительно, до чего Хватков похож на Аксентьева. Не лицом, не статью, не манерами — вообще ннчем внешне, а вот тем внутренним, сущностным, что, наверное, и называется личностью — отношением к жизни, пониманием ее, чувствованием… Та же глубокая, непоколебимая, истинная порядочность в каких-то одних вещах — и абсолютный цинизм рядом в других, та же надежнейшая, нежнейшая, искренняя привязанность — и в соседстве полная неспособность хранить верность, та же в чем-то скрупулезная честность — и в чем-то выговоренное себе перед, самим собой право на полную бесчестность. Только Аксентьев как натура был тоньше, даже изящней, пожалуй, с некой как бы артистичностью, а Хватков тяжел, прямолинеен и грубоват. Нет, он, наверное, вовсе не плохой начальник мехколонны, он как раз под стать этой должности — должно, должно у него выходить…
— Не надо тебе, Григорий, сюда, — сказал он. Взглянул на повернувшегося к нему мгновенно Хваткова и снова отвел глаза к экрану. — Сам, конечно, смотри, мало ли как со стороны… но мне кажется, лучше тебе там. Не будет у тебя здесь ничего путного, как я понимаю. Может, я, правда, ошибаюсь… Но вот, как кажется. И сын-то тогда не в радость будет, тоже на него рявкать станешь, смотреть не захочешь.
Евлампьев умолк, посидел немного в прежней позе — и повернул голову.
Хватков все так же смотрел на него, и его невыразительные, но с ясной печатью внутренней воли серые глаза были сейчас мутно-пусты.
— И мне так же вот кажется, Емельян Аристарховнч, — сказал он через паузу.
Еше какое-то мгновение они так смотрели молча друг на друга, затем каждый отвернулся к телевизору.
Шли уже последние минуты матча. Команда, за которую болел Евлампьев и, как выяснилось, Хватков тоже, вела в счете, почти не выпускала мяч на свою половину поля — хорошо играла, и за эти несколько последних минут матча болельщицкое в Евлампьеве взяло свое, он втянулся в боление и, когда матч закончился, вполне вернулся в свое прежнее, до этого разговора с Хватковым, спокойно-уравновешенное состояние. Сам Хватков вроде бы тоже отошел: сначала сидел неподвижно, потом мало-помалу стал оживляться — взмахивать и ударять по коленям руками, напряженно подаваться вперед в острых ситуациях, издавать время от времени какие-то неопределенные междометия…
Евлампьев выключил телевизор, и они пошли на кухню.
Маша уже управилась со всеми делами и сидела на своем любимом месте в простенке между плитой и столом, положив вытянутые ноги на другую табуретку, читала последний, пришедший дня три назад номер «Науки и жизни».
— Насмотрелись, — с прощающе-снисходительной улыбкой сказала она, спуская ноги на пол. Сняла очки, заложила ими страницу в журнале, закрыла его и встала.
— Что, пьянствовать прибыли?
Стол был накрыт: стояли рюмки, тарелки, лежали возле них, гладко-металлически блестя, ножи с вилками, была нарезана и уложена в блюдце эдакой розочкой колбаса, щерилась зазубренными краями крышки открытая банка шпрот — все, что могло найтись сейчас в доме на закуску.
— Если позволите, Марь Сергеевна,разводя руками. отозвался Хватков,то попьянствуем…
— Позволяю, куда ж деться, — все с той же прощающе-снисходительной улыбкой сказала она. — Садитесь.
Евлампьев с Хватковым сели, и она спросила Хваткова: — Как вы, Григорий, смотрите, картошки вам если поджарить? Вареная есть. в холодильнике. Мы-то с Емельяном Аристарховичем не будем…
— Да не,— улыбкой извинился Хватков, сворачивая с коньяка крышку.— Я не есть пришел. Да и вообще не хочу… Разливайте, Емельян Аристархыч, — подал он бутылку Евлампьеву.
Евлампьев налил Маше до половины, Хваткову полную и себе тоже полную.
— Ну, хоть мы с Марией Сергеевной и хозяева, а угощение твое, тебе и слово, — сказал он Хваткову, берясь за рюмку.