— Вы просто не умеете масштабно мыслить. Это очень даже значительный тираж! Считайте сами! Каждый экземпляр прочтут не менее ста человек. За это я ручаюсь. Выходит — пять тысяч!
Конечно, Миша Сущинский хватил через край. Но никто не стал спорить с ним. Все были рады и воодушевлены первой удачей.
Катя от всей души поздравила мужа с выпуском первого номера. Она видела, как он радостно взволнован, и, конечно, не могла не порадоваться его успеху, которому сам он придавал столь большое значение. К тому же теперь, когда напряженная многодневная работа по составлению и выпуску «Рабочего сборника» завершена, он сможет наконец вплотную заняться главным делом. Сама она считала, что необходимая подготовка проведена: изучено расположение царских покоев; по размещению мебели можно определить назначение каждой комнаты дворца и, следовательно, понять, какие покои отведены самодержцу; изучены все внутренние переходы из конца в конец здания и с этажа на этаж; продумано наиболее вероятное размещение постов внутренней и наружной охраны.
Пришло, по мнению Кати, время посвящать в заговор всю «Группу народовольцев».
— Все, что я могла сделать одна, я сделала, — сказала она ему.
Но он опять возразил, что так как срок переезда царской семьи в Аничков дворец еще неизвестен, то расширять круг лиц, посвященных в заговор, преждевременно.
Катя вспыхнула:
— Значит, я по-прежнему буду одна, а вы все будете… бездействовать?
— Наши дела тебе известны. Мы будем готовить второй номер «Сборника» и вести занятия в рабочих кружках, — сухо ответил он. И, помолчав, добавил: — Если это значит бездействовать, ты права.
И тогда она сказала ему:
— Слушай, Михаил, а может быть ты… просто трусишь?
— Наверно, так оно и есть, — сказал он, глядя ей прямо в глаза.
Кате стало стыдно, стыдно до того, что слезы выступили у нее на глазах, и — что с нею случалось очень, очень редко — она попросила извинить ее и сказала, что эти мерзкие ее слова он должен забыть навсегда. Она так расстроилась, что уже он стал ее успокаивать и сам принялся наводить мосты. Как всегда бывало, это ему удалось. Условились твердо сразу после выпуска второго номера посвятить в тайну заговора Сущинского, Белецкого и Скабичевского.
— Я всегда знала, что ты лучше, умнее и добрее меня, — сказала ему Катя.
Много, много раз — ив томительно протяженные дни и ночи в тюремной камере петербургских «Крестов», и во время странствий по берегам могучей Лены и ее таежных притоков, и во время размеренных прогулок по берегу неправдоподобно красивого Женевского озера — вспоминал он те несколько дней, которые прошли между этим их объяснением и арестом, разлучившим их на долгие годы…
И сейчас, лежа в холодной и неуютной дежурке на старом кожаном диване, болезненно ощущая всем телом продавленные пружины и еще не зная, кем ему предстоит быть в дальнейшей жизни — полноценным бойцом или жалким инвалидом, он, пролистывая в своем воображении прошедшее, не раз возвращался памятью к этим именно дням.
Эти дни, эти три дня — да, их было всего лишь три — выделились из лет, прожитых вместе.
Как бы снова вернулась ликующая радость самых первых дней их любви, только теперь к ней добавилась заботливая, выстраданная годами нелегкой скитальческой жизни нежность друг к другу и тревожная бережность, подсказанная пониманием неизбежной в их положении зыбкости этого снова озарившего их счастья…
Нет, никакого предчувствия близкого провала у них не было. И он и она были далеки от всякой мистики. Просто они понимали, что, замахнувшись на столь могущественного врага, как российское самодержавие, каждую минуту можно получить ответный, может быть и смертельный, удар.
Но, он хорошо помнит, и в голову не приходило, что эта минута так близка…
Уже после полуночи их разбудил резкий стук в дверь. Катя опомнилась первая.
— Не вставай, ты болен… — шепнула она Михаилу и, не одеваясь, в ночной рубашке, босая, кинулась к этажерке, собрала все лежавшие там рукописи и сунула их в топку печки. Быстро выдернула из-под кровати чемодан, отыскала ощупью спрятанный под стопкой белья план Аничкова дворца и засунула его между рукописями.
Снова стук в дверь и резкая команда:
— Открывайте! Полиция! Катя подошла к двери:
— Я одна… муж тяжело болен… не могу открыть… Приходите утром…
— Открывай!!!
— Я не знаю, кто вы… я боюсь… Помогите!.. — истерически закричала Катя.
— Я полицейский пристав вашего участка Варфоломеев, — пророкотал за дверью строгий бас. — Имею ордер па обыск. Требую немедленно открыть!
— Я не знаю вас! — Катя торопливо сняла висячую лампу, плеснула керосин в топку печи и кинулась искать спички.
— Открывай! — снова рявкнул кто-то.
— Без дворника не открою! — Катя лихорадочно шарила по подоконникам.
— Где же дворник? — прикрикнул пристав на кого-то из полицейских чинов.
— Невозможно привесть.
— Почему?
— Пьян без памяти, ваше благородие.
— Тащите волоком!
Михаил встал, чтобы помочь Кате отыскать спички. Катя в темноте наткнулась на него, поволокла к кровати, зашептала ему в ухо:
— Ложись немедленно. Ты тяжело болен… Я уже нашла спички, нашла…
Осторожно нащупала печку, подожгла рукописи и прикрыла дверцу. Потом накинула на себя халат и, совсем обессилев, опустилась на стул.
Оглянулась на печь. Круглые отверстия дверцы высветились яркими точками в темноте комнаты. Хорошо, что догадалась плеснуть керосина. Поднялась, привернула горелку, зажгла лампу и пристроила ее на место. Наконец приволокли дворника.
— Открывайте, Катерина Михайловна, это я, Тимофей Затравкин. Открывайте, полиция требует, — пробормотал он коснеющим языком.
Катя открыла дверь. В комнату ввалилось несколько человек.
— Ваше благородие! — закричал полицейский. — Жгут прокламации!
— Достать! — приказал пристав.
Полицейский грохнулся на колени перед печкой, открыл дверцу и, обжигая руки, с руганью вышвырнул горящий пук рукописей на пол. Сдернул со стола скатерть и, набросив ее на рукописи, загасил пламя.
— Нехорошо, господа Александровы, нехорошо! А еще интеллигентные люди! Нехорошо! — протянул пристав, уселся за стол и приказал полицейскому: — Клади сюда! И обыскать все! Как следует!
Трое полицейских и филер в цивильном платье ринулись исполнять приказание. Искали ретиво. Перерыли, перетрясли все, до последнего лоскутка. Больного подняли с постели, обыскали самого, а затем прощупали с чрезвычайной дотошностью матрас и подушку. Но сколь ни старались, ничего полезного для следствия не нашли. Поневоле все внимание пристава переключилось на извлеченные из пламени рукописи.
Рукопись, оказавшаяся сверху, сильно обгорела, и пристав, стараясь не запачкать руки, отложил ее в сторону и углубился в чтение следующей.
Читал он старательно, пытаясь добраться до истинного смысла написанного, и в минуты особо сильного напряжения мысли шевелил толстыми губами и даже произносил про себя отдельные, особо встревожившие его слова:
— …а что за штука такая хорошая — политическая и гражданская свобода…
Но тут же, опасливо покосившись на стоящего рядом филера, понижал голос до невнятного шепота, а то и вовсе откладывал в сторону крамольную страницу.
Но скоро это чтение ему надоело, он стал просто перелистывать страницы одна за другой, пока не наткнулся на сложенный вчетверо лист плотной бумаги.
Развернув его и поняв, что это план какого-то здания, пристав сразу оживился.
— Любопытно-с, любопытно-с…
Осмотрел подозрительно лист с обеих сторон и обратился к Михаилу:
— Что за чертеж?
— В первый раз вижу, — сказал Михаил и посмотрел на Катю достаточно выразительно.
Но она или не поняла его предостережения, или решила, что огульное запирательство только усугубит подозрительность пристава и, не дожидаясь дальнейших вопросов, сама вступила в разговор.