— Где калитка? — спросил Соболев.
— Калитки нет, есть ворота для хозяйственных нужд, — ответил Черепанов. — Но они закрыты, и через них проникнуть в сад нельзя.
— Значит, через ограду… — сказал Соболев, примеряясь к длине ее увенчанных острыми пиками металлических стержней. — Высоковато!
— Напрасно сетуете и огорчаетесь, — заметил Черепанов назидательно. — Только это обстоятельство и создает нам необходимые условия.
— Не понял, — сказал Соболев.
— Если бы ограда была ниже, то здесь бы прогуливались охранники из ЧК.
— Теперь понял.
— Заседание проходит в большом зале. Видите эти четыре? — сказал Черепанов, показывая окна. — Удобнее всего бросать с балкончика. На балкончик вы легко подниметесь по дереву. Отсюда это не так видно, но оно совсем рядом с балконом. Вопросы есть?
— Вопросов нет! — резко ответил Соболев, закипая.
Тля эдакая! Все чужими руками. А если выгоритдело, первый кинется пенки слизывать! Соболева вдруг охватила такая застилающая глаза ярость, что он с трудом удержался, чтобы не взять этого долговязого чистоплюя за горло и не вытрясти из чахлого тела всю его пакостную душонку. И удержало его только то, что тех, которые заседали там, за высокими светлыми окнами, он ненавидел еще больше, потому что они были сильнее.
— Если вопросов нет, я, с вашего позволения, удаляюсь, — сказал Черепанов.
— Подальше в кустики! — не выдержал все же Соболев.
— Всё как условились, — хладнокровно отвел упрек Черепанов. — Я предупреждал: наша партия должна быть вне подозрений. Честь имею.
Эх! Хоть бы врезать раз по постной роже, чтобы мета осталась! Уж так бы врезал! Но нельзя. Союзники вроде. Да и не время. И только плюнул вслед уходящему союзничку.
Соболев распорядился, кому где охранять подходы к переулку, и строго-настрого приказал:
— Чтобы ни одна живая душа не подошла. Хитростью или силой задержать любого. Стойте насмерть!
Барановский, ловкий как обезьяна, быстро перемахнул через ограду, принял у Соболева смертоносную коробку и помог ему перелезть самому. Оставив бомбу в кустах, оба подошли к зданию вплотную. В открытую форточку доносились звуки голосов.
Ни один из заполнивших зал людей лично ему, Петру Соболеву, никогда не причинил никакого вреда. Он даже не был знаком ни с одним из них. Виноваты эти люди были лишь в том, что являлись душою и мозгом партии большевиков, которую он яро ненавидел, ибо именно эта партия возглавила народ в революционной борьбе и тем самым оттеснила партию анархистов с законно ей принадлежащего в революции — в этом Петр Соболев был твердо убежден — первого места. И эту свою вину большевики могли искупить только жизнью…
За несколько последних лет и особенно за несколько последних месяцев Петр Соболев так привык убивать, что даже тень сомнения в своем праве отнять жизнь у всех этих, ему вовсе незнакомых и лично его ничем ве обидевших людей не закралась в его окаменевшую душу. Тревожила его лишь одна мысль: здесь ли все главные… Очень уж хотелось обезглавить ненавистную большевистскую власть одним ударом…
Он еще не знал, что просчитался во времени и что после первого, основного вопроса многие — и в числе их видные деятели партии и государства — покинули заседание. Он утром с жадной дотошностью перечел несколько раз объявление в газете и порадовался, что почти вся головка собралась вместе. А Черепанов, кроме того, заверил, что будет и сам…
И вот теперь наконец-то все они в его, Петра Соболева, власти…
Черепанов все хорошо продумал и правильно подсказал Соболеву. Забраться на балкончик не составляло большого труда. А отсюда хорошо был виден просторный зал заседаний и сидящие в нем люди. Его же никто видеть не мог. Ночь была пасмурная и темная, фонари в саду не горели, электрическую энергию берегли, как хлеб.
Та часть зала, в которой находился стол президиума, не была видна Соболеву и он не мог определить, кто же из «главных» присутствует на заседании. Но теперь он уже и не думал об этом. В зале было много ненавистных ему большевиков, не менее сотни, и добытая с таким трудом взрывчатка не будет потрачена напрасно…
Соболев подал знак. Барановский, оберегаясь, чтобы не попасть в полосу света, падающего из окна, кинулся за спрятанной в кустах бомбой, принес ее и подал наверх. Соболев встал на колени, спиной к окну, прижимаясь боком к холодной стене, достал из кармана кусок шнурового фитиля и, чиркнув зажигалкой, поджег его. Зажав в кулаке тлеющий фитиль так, чтобы огонек его не был виден, осторожно заглянул в окно.
Заседание продолжалось. Все внимательно слушали очередного оратора.
«Пора!» — сказал себе Соболев, поджег фитилем выпущенный из-под крышки конец бикфордова шнура и, как только оттуда брызнули колючие искры, размахнулся что было силы и бросил бомбу в окно…
Михаил Степанович сидел недалеко от окна, и осколок стекла царапнул его по щеке.
Он не успел почувствовать боли и не сразу понял, что произошло. Тяжелый — судя по звуку, с каким ударился об пол — предмет, пролетевший над его головой и валявшийся сейчас в проходе между стульями, был похож на шляпную коробку и, казалось, не мог таить в себе никакой опасности.
Но многие догадались и опрометью ринулись к двери. В дверях мгновенно образовалась пробка.
— Товарищи! Спокойнее! — крикнул Загорский и кинулся к бомбе, добежал, но не успел еще коснуться ее, как громыхнул взрыв…
Вспышка яркого света ударила в глаза Михаилу Степановичу и ослепила его. Потом все его тело прошило пронзительной болью, и он, теряя сознание, провалился в глубокую безмолвную темноту…
Как много всего было в жизни…
…Очнулся он уже в санитарной машине. От сильной боли тут же снова потерял сознание. Снова ненадолго очнулся, когда занесли в палату и перекладывали с носилок на узкую больничную койку.
И уже окончательно пришел в себя ночью.
Он лежал в длинной и узенькой, как пенал, комнатушке на старом диване с порванной или пропоротой во многих местах кожаной обивкой. В слабом свете, проникавшем в комнатушку из коридора через застекленную фрамугу над высокой дверью, различим был стоявший напротив дивана широкий шкаф с застекленными дверцами, на полках которого выстроились в ряд всевозможные склянки и коробки, еще один шкаф, с глухими дверцами, и небольшой столик в углу. За окном чернела осенняя ночь.
Вошла медсестра в ветхом пальтишке, накинутом поверх больничного халата, со свечой в руке, заслоняя ее пламя ладонью, чтобы не потревожить спящего. Бесшумно открыла стеклянную дверцу шкафа, осторожно достала какую-то склянку и поставила ее на столик. Подошла к дивану и поправила сбившееся одеяло.
Михаил Степанович открыл глаза и попытался оторвать голову от подушки. Хотел приподняться, опираясь на руки, но тело не повиновалось ему. С трудом шевеля губами, еле слышно выговорил:
— Кто… кто бросал бомбу?
Сестра, наверно, и не расслышала его. Нагнулась к нему, коснулась его лба мягкой ладонью и сказала, успокаивая и убеждая:
— Вам нельзя разговаривать… Спите, спите… Сестра ушла, и Михаил Степанович снова забылся неверным сном, то на какое-то время приходя в сознание, то опять проваливаясь в небытие.
…А потом пришла мать. Вошла неслышно, как будто проплыла по воздуху, присела на край постели и сказала:
— Ты тоже не спишь, Мишенька… Я не хочу упрекать тебя, но скажи ради бога, для чего тебе нужен был этот револьвер? Зачем ты хранил его? Ты так напугал всех нас. Ну, пожалуйста, зачем он тебе?
Что было ответить? Нельзя же было пугать и огорчать ее, сказав, что повинна во всем случившемся с ним она сама, что впервые задуматься над всем тем, что творится вокруг, заставили его те две тоненькие брошюрки, которые привез из Петербурга не то ее брат, не то товарищ брата, гостивший у них позапрошлым летом, и которые он случайно обнаружил заткнутыми за подушки дивана.
Но ведь именно так и было… До того, как привелось ему прочесть эти брошюрки, он как-то и не задумывался, почему они живут в своем собственном доме, занимая восемь комнат, тогда как тетка Маланья, приходящая к ним по субботам мыть полы, вместе со своими четырьмя ребятишками — почти такая же семья, как и у них — ютится в одной, да и то полуподвальной комнате, которую снимает в доме лавочника Фирсова… Или почему он, дворянский сын Миша Александров, ходит всегда в ботинках, даже и тогда, когда очень бы хотелось побегать босиком, а так много чумазых соседских детей, даже самых крохотных, чуть не до снега месят уличную грязь босыми ножонками… Почему он всегда сыт, и ему даже выговаривают, если он оставит недоеденное на тарелке, а столько детей ходят и просят Христа ради, чтобы подали хотя бы кусочек черствого хлеба… Почему?