Когда начались каникулы, мама радостно сообщила мне, что я могу поехать в пионерский лагерь, хотя ещё и не пионер. Лагерь образуется для детей работников городских госпиталей, и вот лаборатории выделили две путёвки — мне да Лёвке Наумову, его мама работала такой же лаборанткой, как и моя, и в той же самой лаборатории.
Настал момент, когда мамочка собрала мне маленький рюкзачок, вернее, его следовало назвать простым мешочком небольших размеров — только шнур внутри горловины: вытаскиваешь этот шнур, горловина сжимается, и ты шнуром его перевязываешь — и всё. И лямки за плечи. Когда такой мешок большой и его несёт на себе взрослый, его называют оскорбительным именем мешочник. Ведь вот того, кто несёт рюкзак, рюкзачником не называют, потому что не оскорбительно. А мешочником обзывай сколько хочешь — за что, за какую такую провинность? Ну, а небольших людей с маленькими мешочками как обзывать — ещё, мне кажется, не придумали.
Ну так вот, мы с мамой пришли во двор госпиталя, а там уже гудел-жужжал человеческий улей: в открытые грузовики приделали сиденья и на них усаживали мелкий народишко, вроде меня. Кто-то даже всхлипывал, из слабонервных, кто-то чересчур возбуждённо хихикал — тоже от волнения.
Тут вышел начмед Викторов, строго оглядел стихший муравейник, потом остановил взгляд на Елене Ивановне, пришедшей зачем-то на погрузку, потом на маме, потом на мне, подошёл ко мне, подхватил меня под руки и усадил — хо-хо, куда бы вы думали?! — рядом с шофёром первого грузовика. Сказав при этом водителю:
— Пусть он рядом поедет!
И неожиданно обратился ко мне:
— Как тебя зовут-то?
Пришлось признаться. Получилось слабовато и хрипловато, наверное, от неожиданного разворота простых событий.
Грузовик добирался до лагеря часа два, и я стыдился, что меня сморило. Дорога была колдобистая, полевая, поначалу я радовался выпавшей привилегии, потом меня укачало, и пару раз водитель спрашивал меня, не остановить ли машину. Но я стыдился, что из-за меня вдруг все остановятся. И ещё приходила простая мысль: если мне, в кабине, худо, то как же чувствует себя ребятня наверху, в открытом кузове, который трясёт и качает покруче, чем кабинку.
Лагерь оказался церковью, только без креста над куполом и без икон, правда, с росписью на стенах. А круглое помещение, где люди молятся, было уставлено железными, но заправленными свежим бельём койками. Они стояли впритык друг к другу, с узенькими кое-где проходами, и строгая, довольно пожилая тётенька в пионерском галстуке, Серафима Ивановна, крикнула нам, едва народ слез с кузовов, чтобы мальчики и девочки зашли в разные двери, а кровати каждый выбирал себе сам.
Я выбрал быстро, толкнул свой мешочек под койку и свалился в койку. Конечно, я слышал крики Серафимы Ивановны, что надо мыться и обедать, но не мог шевельнуться. Сон утянул меня на дно морское, и всё стихло.
Минут через тридцать, всплыв в действительность и оглянувшись, я увидел, что сопят все мальчишки. А тётенька в галстуке сидит на стуле возле столика, опёрлась на руку и тоже спит. Только сидя.
Мы с Лёвкой Наумовым оказались соседями. Удивительное дело, лаборатория эвакогоспиталя, где работали наши мамы, объединила и нас. А уж коли все видели, как начмед Викторов усадил меня рядом с водителем на передовую машину, это означало и ещё что-то невидимое и важное и для лаборатории, и для нас.
Проснувшись, те, что постарше, доставали из укромных уголков свои галстуки и надевали их. В пионеры, как известно, принимали с четвёртого класса, так что мы с Лёвкой ещё не достигли таких высот. Нас зачислили в младшую группу.
И хорошо! Пожилая пионервожатая Серафима Ивановна, которая, похоже, заправляла здесь всеми делами, больше командовала пионерами. К нам приставили молоденькую Груню, которая то была в галстуке, то без него. Была она худющая и, похоже, голоднющая — доедала за ребятами, если кто и что не съест, хотя её и так подкармливали за кулисами столовой.
Груня наедалась долго, терпеливо, мы, её подопечные, поглощали свои порции на больших скоростях, и вот тут возникала некоторая случайная свобода. Мы уже вышли из столовки и толкаемся на улице, а Груня всё ещё ест — могла бы и поторопиться.
Серафима же Ивановна, несмотря на возраст, ела вместе с пионерами, ровно столько же, сколько все остальные, и выходила строить отряд сразу после того, как доел свою порцию последний отстающий. Ребята строились, уходили по пионерским делам, а мы всё толклись, неорганизованное комарьё, хорошо хоть солнышко грело, припекало — в общем, походили мы на комаринов-толкунцов, которые вьются в лучах солнышка. Особенно годилось это сравнение по вечерам.
Селение с простым именем Митино — в честь какого-то Мити, то есть Дмитрия — состояло из этой полуразрушенной, но с куполом церкви, где устроился пионерский лагерь, поделённый на две половины — мальчиковую и девочковую, далее по улице скромно сжавшись, стояли два или три домика с огородцами за их спинами, потом — довольно длинное здание школы.
Она была покрашена в голубой цвет, ясное дело, ещё до войны, но шумела и бурлила народом — там располагался детский дом для ребят из Ленинграда.
25
День на второй, на третий, нас, малышей, и пионеров Серафима Ивановна с Груней выстроили в колонну и организованно повели в детдом, для знакомства. По дороге старая пионервожатая попробовала дуть в горн, но у неё вырвались какие-то хрипы, похожие на бараньи вопли, она засмеялась, покраснела, сунула горн первому, кто шёл за ней в галстуке. Ещё несколько раз ударил в барабан какой-то мальчик из старших. Тоже без успеха.
Зато ленинградцы произвели серьёзное впечатление. Они стояли, выстроившись, все в одинаковой форме, и знамя пионерское у них было, и флагшток для флага, и трещали четыре или пять барабанов и всерьёз, без фальши пели горны. Было чем восхищаться.
Сначала нас провели на линейку, чтобы мы построились напротив ленинградцев, при этом Серафиме и Груне помогали не взрослые хозяева, а старшие ребята. Все, кто смотрел на нас, были внимательны, доброжелательны, улыбчивы и строги враз. Какими должны быть настоящие хозяева.
Мальчик-командир подал команду высоким голосом, мы — как могли, а они, как положено, выровнялись, сжались в стойке смирно, снова застучали барабаны, запели горны, и на флагшток ихний командир медленно поднял красный флаг.
Вперёд вышел взрослый дядька, похоже, начальник этого детского дома, и сказал, что воспитатели и воспитанники приветствуют новых соседей, то есть нас, и готовы оказать любую помощь.
Потом нам предложили разойтись, поговорить друг с другом, познакомиться, пояснив, что детдом и лагерь теперь друзья. На летнее, конечно, время.
Я этому внимал, поражённый, неопытный. Что я, да и, например, Лёвка Наумов, могли знать про такие детдома, про ребят из Ленинграда, ведь они все до одного эвакуированные, а мы — здешние, тутошние. Вообще, что знаем о жизни мы, и что они — приезжие прямо из блокады?
Словом, мы стояли в смущении, хотя уже дали команду разойтись. И тут к нам подошёл парень в голубой рубашке и по-взрослому пожал руки: сначала Лёвке, потом мне.
— Меня зовут Леонид, — сказал он. Мы назвались тоже.
— А вы знаете, — спросил он, — что через день будет солнечное затмение?
— А что это? — спросил Лёвка. Да и я не знал.
Леонид коротко рассказал: луна выйдет на одну линию с солнцем и затмит его. А потом уйдёт дальше, и солнце вновь засияет. Оказывается, всё это можно увидеть, если смотреть в это время на солнце.
— А как? — вырвалось у меня. — Ведь оно слепит.
— Ерунда! — весело ответил Леонид. — Через закопчённое стекло! Приходите, мы всё организуем!
И уточнил: куда и когда.
Весть об этом затмении разлетелась, как рой перепуганных пчёл. Все только и жужжали на эту тему, и Серафиме Ивановне, пока Груня насыщалась за дощатой стенкой, даже пришлось повышать голос во время обеда: мол, надо пищу жевать, а не о каком-то там чуде болтать.