Литмир - Электронная Библиотека

Но потом! Потом она познакомилась ещё с двумя женщинами на почти сельском вокзальчике. Про лагерь требовалось говорить негромко, осторожно, потому что там собирались военные перед отправкой на фронт. От станции их доставляли грузовиками. Но вышел приказ, грузовики все ушли в лагерь и на станцию не возвращались. По слухам, там объявили карантин.

В войну ведь всякие болезни бродили — и брюшной тиф, и, может быть, холера, и туберкулёзы всякие, но я эти слова узнавал постепенно и подрастая. А тогда мама назвала болезнь дизентерией.

Людей, как выразилась мама, несёт, — я, хоть и маленький, уже знал, что означает это слово. Зараза передаётся от человека к человеку даже через рукопожатие, нужна серьёзная дезинфекция — тоже словечко почти военное — особенно, когда вместе собраны несколько тысяч взрослых мужчин.

Мама, может, лучше двух этих других женщин знала, что такое эпидемия, карантин и дизентерия. Но женщины двигаться дальше пешком, да ещё десять километров, отказались. А упорная мама решила идти. Конечно, в карантин никого не пустят, но она надеялась на свою медицинскую подготовку, а ещё — на свои почти военные бумаги.

И она пошла. Но не по дороге, а по берегу реки. Ей сказали, что по берегу выйдет километра на три поближе. И она ринулась по этому берегу: песок, тропки, колдобины, бездорожье, лес.

Пробовала идти босиком, но всё-таки она горожанка и плохо это у неё получалось. Туфли, хоть и без каблуков, ноги натёрли до мозолей, мозоли лопнули, пошла кровь.

Добралась до лагеря совсем обезножев — вот такое мама проговорила слово. И бабушка кивнула, понимая. А я снова посмотрел на тазик. Мамины ноги уже не кровоточили, но распухли. Бабушка сыпанула в тазик соды.

И вот мама стоит перед забором из колючей проволоки, по углам вышки с часовыми, а сам лагерь за проволокой — обыкновенный жилой посёлок из бараков. Мама стала обходить забор, отыскивая КПП, контрольно-пропускной пункт, её несколько раз окликали часовые, велели отойти подальше от забора, она отвечала, что у неё предписание эвакогоспиталя, и часовые меняли голос, добрели, объясняли, как подойти к воротам.

Скоро она увидела палатки с красными крестами на стенах, обрадовалась и удивилась: палатки стояли перед забором, а не в лагере. Заглянула, показала документы, объяснила, зачем пришла.

Женщин в палатках она не встретила, там были одни мужчины, тоже в военной форме. Один командир ей сразу присоветовал убираться домой — никто её в лагерь не пустит. Да мама и сама знала это. Смиренно попросила:

— Могут его позвать?

— Если не лежачий, — проговорил этот хмурый командир и велел передать запрос охране. — Но будете говорить, не приближаясь. Через проволочку.

Она ждала очень долго. Ей дали бинт, она перебинтовала ноги, но туфли не налезли, и она, пополивав их из чайника с холодной водой, опять как-то влезла в них.

И тут, как из тумана, появился папа.

Он был в солдатской форме, стоял метрах в десяти от колючки и ласково сердился:

— Ну зачем ты пришла? Зачем мучилась? Я в порядке. Меня пока обошло. Сына целуй.

Она просила передать охрану мою картинку, и солдаты согласились. Отец ее посмотрел. И поцеловал.

Маме сказали, что на станцию идёт грузовик за хлоркой. И есть место рядом с водителем. Но, на всякий случай, ей лучше сесть в кузов, хотя он этой хлоркой уже провонял насквозь. А водитель не болен, нет, но мало ли, если у неё дома ребёнок...

Это всё ей выговорил тот суровый командир из палатки с красным крестом. И мама только махнула отцу.

— Напиши!

— Пока карантин, писать нельзя! Напишу, когда всё пройдёт!

Она тряслась в кузове и радовалась до слёз: ведь обратно дойти пешком, и снова берегом реки, больше не смогла бы.

И тут мама рассказала про обратную дорогу. На восток, к нашему городу, шли один за одним эшелоны с беженцами. Её втолкнул военный комендант станции, посмотрев предписание и глянув на ноги. Она приткнулась на чей-то мешок в тамбуре. Хозяева мешка, когда маму подсадил на ступеньку сам комендант, предложили сесть и всю дорогу рассказывали, что едут, не зная куда. Может, в наш город, а может, на Урал, где высадят и распределят к месту жительства. Эти попутчики бежали из Белоруссии, работали учителями, но знали, что все школы в тылу заняты эвакуированными учителями.

— А вагон, — сказала мама, — забит под потолок людьми, можете представить?

Бабушка кивала, представляя, а я не представлял: как это, под самый потолок? Лежат, что ли друг на друге? Но тогда верхние задавят нижних.

Спросил маму. Она ответила:

— Примерно так!

Рано утром, натянув на ноги маме несколько пар носков, а сверху отцовские калоши, бабушка отвела маму на работу в госпиталь: ей нельзя было опаздывать из командировки по военному предписанию.

К обеду маму уже привезли домой на машине и дали больничный. Я этого не видел, потому что был в саду и пересказывал мамины происшествия другу Димке.

На душе снова было чисто и светло: мама дома, а папа поцеловал мой кораблик.

5

И мы стали ждать весточку от отца.

Это слово походит на слово веточка, и я глядел на веточки, с которых слетали листья. Осень только наставала, но листья уже опадали, напоминая вести о разных разностях, и я думал, что всем-всем людям, раз наступает осень, скоро придёт много-много весточек откуда-то издалека, и уж среди них обязательно прилетит папино сообщение. Оно будет означать, что карантин кончился, что он не заболел.

А вот — дальше? Дальше я не знал, чему надо радоваться. Что отец уезжает на фронт?

Это краткое слово обозначало неизвестно что.

Мне было ясно, что такое хлеб. Даже кровь. Но — фронт? Что это такое? Небо? Земля? Люди? Танки и пушки, которые стреляют друг в друга? Может быть — это соединённое всё вместе, со страшным грохотом, стонами, страхом взрослых мужчин и их отвагой. Но как это можно вообразить сразу всё вместе? Да ещё малому человеку, каким я тогда был?

И тут мама достаёт из почтового ящика открытку, опять в три слова: “Здоров, целую, папа”. Ах, эти три слова! Почему не напишет про здоровье, что делает и как он выглядит, этот фронт, куда пошёл добровольцем?

Мама сидела, согнувшись над этой открыткой, на ней не обнаружилось даже номера полевой почты, а это, рассуждала она, по военному времени означало, что обратного адреса нет и написать в ответ некуда.

Мама вслух разбирала обстановку.

— Похоже, открытку бросили с дороги. Куда-то едут или идут. Но ещё не приехали, не пришли. И не знают, где они.

Ничего себе!

Она вздыхала, но не бродила по комнате без цели. Моя мамочка всегда чего-то делала или доделывала. Топила печку, варила картошку, пока она была ещё с довоенного времени. Что-то стирала и подстирывала. В той же печке грела железный утюг и подглаживала мою детскую одежонку. Самым бездельным делом она считала штопку носков и чулок, но с продолжением войны её отношение к этому занятию изменилось, потому что новые носки и чулки можно было только выменять или задорого купить на барахолке. А на что менять-то? Ну, и деньги — их в обрез! Так что ценность чулок и носков не падала, а вырастала с каждой дыркой на них, и мама, вместе с бабушкой, стали пришивать к проношенным пяткам лоскутки от разных тканей. Эти лоскутки отличались цветом, а потому снимать обувь в каком-нибудь приличном месте было не здорово.

И вот рядом с нами грохнул снаряд. Да и какой! К нам пришла папина мама, моя вторая бабушка, которую звали Елена, и протянула маме листок. Он был из военкомата, и мама, прочитав его, сразу осела, чуть не промахнулась мимо стула.

— Боже! — прошептала она, а бабушка Елена стояла, опустив голову, а вместе с ней очки в чёрных дужках, и эти дужки со стёклами отошли от лица, от носа, где им положено сидеть, и висели, держась только за бабушкины уши. И с носа у неё часто капало. Я не сразу понял, что это слёзы.

3
{"b":"825654","o":1}