Литмир - Электронная Библиотека

После киносеанса Полина, пожав мне руку, пригласила нас к себе пить чай, и хотя мамочка всячески отнекивалась, нам пришлось довольно скорым шагом достигнуть дома Полины и подняться на второй этаж старинного деревянного сооружения. Сверху он был голубой, с добротной, но с деревянной же крышей и резными наличниками на окнах. Не то, чтоб домик-пряник, но довольно приветливое, добродушное строение.

Едва мы стали подниматься на второй этаж, как дверь распахнулась, и трое ребят выскочили навстречу. Они громогласно называли Полину мамой, прыгали ей на шею, хватали её за косу, а она смеялась в ответ им радостным смехом, называя по именам, рассказывая про нас с мамой, подталкивая навстречу им меня, как нового гостя и возможного друга.

В комнате, где жила Полина с детьми, у стены, противоположной окнам, стояло пианино, у окна — небольшой столик с книгами и тетрадями, а все остальные стенки были как будто подпёрты железными кроватями. Три из них, правда, оказались небольшими, и только одна взрослая.

— Ну вот, — кричала Полина, — знакомьтесь: Люба, Юля, Борис! Кого ещё не хватает! Ивана? Так мы задумали, понимаете! Получится — Люби! По первым буквам-то! Только бы войне конец!

И она обнимала самую маленькую, Любу, лет трёх от роду, Юлю, старше на год. Разве что Борис был под стать мне.

— Вот так и оставляю их втроём! — говорила Полина маме. — Разве могу я смеяться этим комедиям! У меня кошки скребутся на душе-то. И присмотреть некому!

Мы уселись в кружок за квадратный низенький столик, прихлёбывали жидкий чай из разномастных чашек и кружек, и мама просила Полину зайти к нам, чтобы взять всякие мелочи, хоть пару кружек, хоть неновый чайник. Оказывалось, Полина — жена пограничника, он отходил с боями от белорусской границы, писал из госпиталя, но снова умолк. Им помогает военкомат, просто так, без всяких похоронок и других сообщений, она считается женой офицера, а маленькие — её дети.

Честно сказать, встреча эта была какой-то мимолётной и ни о чём не говорящей. С Борисом мы даже не начали дружить, просто посмотрели друг на друга и пожали руки, потому что всё время говорили наши мамочки.

Мама наутро унесла в госпиталь две неновых чашки, какую-то мою старую, довоенную ещё, одежду, из которой я вырос, но которую можно было бы подогнать для Бориса.

И время от времени я стал ходить в госпиталь смотреть бесплатное кино. Тётя Поля всегда передавала мне приветы от Бориса и девочек, но я никогда не видел их на госпитальных сеансах. Моя мамочка объясняла это тем, что это не разрешается, а я — приятное и единственное исключение.

Спасибо начмеду Викторову!

16

Но каким же коротким и горьким оказалось это знакомство!

В госпитале Полина показывала кино дополнительно к своей работе. А главное место её службы оказалось в самом главном и большом кинотеатре нашего города “Октябрь”. Но ведь нигде зрители не видят киномеханика? В зале одни стены — и из одной светит лучик — вот он и есть это чудесное кино.

Борис и его сестрёнки ходили в детсад, поэтому Полина всегда работала в первую смену — остальные киномеханицы и киномеханики понимали это, ведь ей надо бежать за детьми! Но вечером, именно вечером, Полине не с кем было оставить ребят! И она тряслась, рассказывала потом мама, всячески наставляла Бориса, как он должен, самый старший и самый ответственный, вести себя.

Быстро убежала тревожная осень, грянула новая зима — мёрзлая и тёмная. В Новый год все мы только и думали, что вот и пробил мой час — осенью в школу, а я уже далеко не маленький — мне стукнуло семь, а в сентябре придёт восемь.

Война ломала своим непостоянством. То объявят, что наши наступают. То скажут, что мы вынуждены отступать. Это, конечно, мама переводила сводки Совинформбюро для моего понимания. А самому мне были понятнее отцовские письма: иногда они приходили пулемётной очередью, одно за другим, потом вдруг замолкали и месяца два, если не больше, ничего от него не было.

Мама менялась в лице. Мне казалось, она худела без вестей от отца, реже говорила с бабушкой, а со мной и вовсе обходилась редкими репликами: как, мол, вымыл руки, что сказала Варвара Клавдиевна в садике и приходят ли письма от отца дружка моего Димки, артиллеристского офицера? Письма Димке проходили именно что с артиллерийской точностью, чуть ли не в один и тот же день недели, и мамочка, улыбаясь чужому, печалилась своему.

Однако дни отлетали, в почтовый ящик падал к нам треугольник от папки, и мамочкино лицо разглаживалось, распрямлялось, она улыбалась даже не себе, а жизни.

И вдруг...

И вдруг она пришла домой совсем поздно, так поздно, что бабушка, — да и я, — хотели бежать в госпиталь или, если придётся, в милицию, потому что мамы не приходят домой до самой ночи, только если случилась беда.

Так и было.

Она вошла какая-то изломанная, исплаканная, опустошённая и, не сказав ни слова, только скинув пальтишко, стала долго громыхать рукомойником.

Мы предчувствовали беду. Бабушка даже закрыла лицо руками. А я ничего не понимал и не знал, что я должен подумать.

Мамочка, наконец, вошла в комнатку, села на краешек стула и бессильным, наверное, до конца издержанным голосом сказала:

— Вчера вечером! Когда Полина показывала кино в госпитале! В доме у неё погас свет. Наверное, Борис попытался зажечь керосиновую лампу. Может быть, уронил её, кто знает?.. В общем, сгорели все трое. Соседи не пострадали, но от дома — горелые брёвна. Полина сошла с ума. Её увезла “скорая”.

Я слушал этот рассказ, как будто какую-то выдумку. Вот ещё два-три слова, мама рассмеётся и скажет, что, может быть, такое и могло быть, только не в нашем городе и не у наших знакомых, а в каком-то другом случайном месте, далёком от нас и совсем не настоящем.

Но мама зачем-то упорно разглядывала меня, смотрела очень строго, будто чего-то от меня ждала, что-то требовала, и меня мутило, было нехорошо от такого меня рассматривания, пусть это даже моя мамочка.

— А ты, — спросила она глухим голосом, — можешь зажечь керосиновую лампу?

— Да что ты, Миля! — заступилась за меня бабушка. — Зачем это ему? Детям вообще нельзя ничего такого делать.

— А вот и нет! — не воскликнула, а твёрдо и упрямо проговорила мама.

— Ну-ка, — велела мне, — принеси эту лампу.

И я встал, будто заворожённый, подошёл к широкому подоконнику и осторожно перенёс на стол эту лампу. Конечно, я не зажигал её никогда. Но сто раз видел, как это делается.

— Достань стекло, — сказала мама и не двинулась с места, пока я это не сделал.

— Чуть выкрути фитиль!

Я уж старался не глядеть на бабушку. И так знаю, что она просто дрожит и, пусть безгласно, но запрещает маме делать то, что она делает.

— Возьми спичку и осторожно чиркни.

Я чиркнул и поднёс огонёк к фитилю, он охотно и даже приветливо вспыхнул.

Отключившись от мамочкиных слов, будто убавив звук в нашем репродукторе, я взял стекло и аккуратно вставил его в лампу. Потом прибавил фитиля, чтобы стало поярче.

Обтёр руки о штаны, обернулся к ней, но она быстро встала и ушла за перегородку, а бабушка перекрестилась и прошептала мне:

— Зови меня, когда я есть. Говори маме! А сам!.. А сам!..

— А сам, — громко сказала мамочка из-за перегородки, — будь... будь...

Она так и не договорила, каким мне надо быть, если зажигаю лампу.

17

Чем старше я становился и чем дальше в прошлое отходила эта печаль, тем чаще я ловил себя на мысли, что мамочка моя крепко жалеет о том киносеансе в госпитале, после которого мы пошли к Полине. Ей хотелось бы, догадывался я, — будто киномеханику, — вырезать из целлулоидной ленты жизни всю эту встречу! Острыми ножницами! Чтобы её не было в моей памяти. И, наверное, её тоже.

11
{"b":"825654","o":1}