Я придал лицу выражение скромного достоинства, поздоровался. Директор не только не вышел из-за стола мне навстречу (хотя секретарша доложила ему, кто я), но, казалось, еще плотнее угнездился в кресле. Был он приземистый, лысый, рыжеватый, в светлом пиджаке и расшитой украинской рубахе.
— Я слушаю вас… товарищ…
— Авдеев, — напомнил я и слегка поклонился.
Опять по ту сторону канцелярского стола, покрытого листом красной бумаги, не произошло никакого движения.
Я, насколько мог жизнерадостнее, объяснил, что приехал из Москвы и вот, представьте, не узнал панасовской ночлежки. Там сейчас какое-то учреждение.
По моим понятиям, директор должен был подхватить мою улыбку (ведь я столичный писатель!), поощряюще задать несколько вопросов. Тогда завязался бы оживленный и любезный разговор. Директор, например, мог бы поинтересоваться, какие новости у московских литераторов. Я заготовил пару забавных историй, услышанных от друзей, припас несколько острот. Серега Курганов — тот сразу начинал рассказывать издателям, редакторам анекдоты и всегда вызывал смех. Директор и на этот раз не поддержал моей попытки. Хмыкнул бы уж, что ли, коли язык окостенел.
«Как замороженный», — подумал я, чувствуя, что начинаю робеть.
Плечи мои, руки, ноги стали наливаться свинцом, язык сделался пудовым. «Эх, зря не хватил четвертинку для находчивости». Молчание затягивалось. С трудом, непокорными пальцами открыл я немудреный замочек, вытащил из брезентового портфеля экземпляр «Карапета» и положил на стол.
— Хочу переиздать у вас свою повесть. Пусть харьковчане узнают, что я здесь когда-то жил.
Это все, что я сумел из себя выдавить. Смотреть в глаза директору я уже не мог и уставился в его конопатую переносицу с двумя неглубокими поперечными морщинами. Сидел он откинувшись в кресле, все время испытующе смотрел на меня и даже не взял в руки книжку.
— Я ее знаю, — сказал он негромко, сиповато. — Она прошла в наших магазинах.
«Заметили? — радостно вспыхнуло в моей голове. — Значит, харьковчане помнят «Карапета»? Неужто я действительно спасен?»
— Мы не занимаемся переизданиями, — так же неторопливо закончил директор.
Вот и все. Как просто! И не надо больше потеть.
— Жарко… сегодня, — вдруг сказал я.
Шея под застегнутым воротничком была мокрая. Еще, дурак, галстук надел: хотел произвести впечатление.
— Гх. Хм. Мммг, — издал директор какой-то нечленораздельный звук и чуть заворочался в кресле.
Сесть мне забыли предложить, а может, не сочли нужным. Я стоял красный, как налитый кровью пузырь, и понимал, что больше не придумаю даже и корявой фразы. Пробормотав что-то на прощанье, я поклонился и вышел.
«Закоченел от важности, — со злостью обложил я директора проперченным словцом. — Типичный ответ-товарищ из выдвиженцев. Понимает ли он, что такое литература? Откуда его сюда «перебросили»?»
Почему же все-таки меня отказались переиздать? Нет «возможностей»? Ведь Харьков давно не столица, обыкновенный областной центр. Или и здесь «Карапета» считают слабым и боятся, что не раскупится тираж? А может, просто я не сумел понравиться… этому надутому индюку? Его тон, поведение были пренебрежительными. Э, какой из меня делец? Повернуться-то не умею!
В Москву я возвращался гораздо раньше, чем рассчитывал. Лежа на самом верхотурье, где обычно кладут вещи, я курил папиросу за папиросой, стараясь забыть полученный удар.
Я уже знал, что на свете есть знаменитые, гениально одаренные писатели и есть посредственные, безымянные — «литературные клячи», как их назвал Куприн. Собственно, они-то и составляют девятьсот девяносто девять процентов всех «мастеров слова». И теперь я с отчаянием думал: «Уж не среди них ли мое место?» Впервые открыто задал я себе вопрос, который давно подспудно меня мучил: есть ли вообще у меня талант? Какое талант, просто способности? Может, я совершил непоправимую ошибку, взявшись за перо? Почему, в самом деле, я вообразил себя писателем? Стукнула блажь, я и кинулся «сочинять». Ведь десять лет назад, живя «огольцом» в панасовской ночлежке, а потом на Холодной горе у опекуна, я даже не представлял себе, что такое художественная литература. Да знаю ли и сейчас? В самом деле: какова роль писателя в обществе? Не пофасонить же и получить гонорар решили Бальзак и Лев Толстой? (Так раньше лишь думал я.) Рассказать о том, что видели? Маловато. Этак бы литература не имела направления. Вот я слышал, что она — о т р а ж е н и е жизни. Здорово! Но все ли и это? Литература — н а у к а жизни, она а к т и в н о влияет на формирование человечества. Мало ли еще каких у нее задач? Пропасть. Каждый писатель должен внести свою лепту в общую сокровищницу. И счастлив тот, у кого ее примут. Ну, а если я бездарен, как шлепок грязи? Кому тогда нужна моя «филькина грамота»? Как быть? Честно… «уйти в отставку»?
Я смотрел в приспущенное вагонное окошко. Черная земля, деревья, освещенные железнодорожные будки стремительно летели прямо на меня, косо валились в пропасть, и с ними в космическую бездну падал, кувыркался и летел я сам.
Нет! Нет! Нет! Сто раз нет! Тысячу раз нет! Ведь я целые дни, ночи до рассвета готов был писать, черкать, воодушевленно исправлять написанное. Я на долгие часы уходил в лес, бродил по чаще, вслух ведя разговоры с любимыми героями. Деревенские учителя прозвали меня «Дикарь». Я всегда таскал с собой книгу, читал в трамвае, в столовке.
«Разве это не призвание? — беззвучно шептал я. — Разве я случайно стал кропать стихи в колонии под Киевом? Случайно закопался в рукописи в поселке «Красный Октябрь»? Что же тогда называется призванием?»
Да, но ведь и графоманы без конца пишут. Не знаю вот только, много ли они читают?
Заснул я поздно. Несколько раз вдруг открывал глаза и молча лежал на полке, уперев взгляд в низкий, вогнутый потолок, прислушиваясь к грохоту поезда, скрипу, раскачиванию вагона, к тревожным гудкам локомотива. Так же внезапно засыпал и вновь открывал сухие глаза, в которых не было и дремотинки.
Прощай мечты о славе? Э, да в славе ли дело? Черт с ней! Как жить без литературы? Без вечного творческого горения, когда, где бы ты ни находился, ежеминутно думаешь о своих героях, ищешь нужные образы, краски, свежие словечки, мучаешься, ходишь сам не свой, все проклинаешь и вдруг — эврика! находка! Весь расцветаешь, готов обнять первого встречного, хотя, возможно, завтра на свежую голову поймешь, что вместо изумруда обрадовался стекляшке, и вновь помрачнеешь. Как все это потерять? Ведь это — потерять сердце. Не запить бы. Мало ли так кончало нашего брата?
Утром я встал не то чтобы не выспавшийся, а измученный и вялый, будто меня закутали в ватное одеяло и били всю ночь, не оставив синяков.
За окном сияли подмосковные березки, из-за елей уютно выглядывали дачи. Пассажиры одевались, собирали вещи.
Сколько раз, сходя с поезда на столичный перрон, я чувствовал себя раздавленным, ничтожным! Кому я здесь нужен? Кто меня ждет? Где мое местечко в этом шумном, богатом многомиллионном городе? А тут еще дернуло съездить в Харьков! Почему не послушался жены? Только промотал последние деньжонки. Видно, и в самом деле придется бросать писанину. Как это ни горько, а надо же хоть раз в жизни трезво глянуть на вещи? Пора заботиться о семье, дочке скоро годик.
Жалко, что отказался от места под Истрой. Подумаешь — глубинка, нет электричества, тараканы! Зато кусок хлеба, ноги б с голодухи не протянул! Куда вот сейчас податься ночевать? Опять к Петьке на Воздвиженку? Спасибо, хоть не гонит.
Хозяин еще был на работе в газетной экспедиции, а встретил меня знакомый «ночлежник» Леонид Разживин. Его кирпичные щеки казались еще румянее, зеленые, косо поставленные глаза весело смотрели из припухших век.
— А, классик! — воскликнул он.
Хоть кто-то считал меня способным человеком.
— Ты как сюда, шкраб[10], затесался? — спросил я.
Сам бог мне его послал. Как бы половчее спросить насчет той школы «в глубинке»? Чтобы не подумал, будто я кидаюсь на нее, будто подледный окунь на голый крючок.