Мы дошли до Георгиевского сквера с мрачной кирпичной церковью без креста. Вязы в сквере стояли полуголые, почерневшие; истоптанные газоны были засорены жухлым, грязно-бронзовым листом. Кусты за чугунной оградой давно не подстригали, и серо-голубые прутья торчали во все стороны.
— А вы, Ксения? — спросил я молчавшую девушку.
Она неопределенно пожала плечами.
— Институт наш, по слухам, эвакуируется в Казань на Волгу. Но, может, и я еще останусь. У нас, кажется, хотят сделать набор в части ПВО. Защищать Москву. Меня, конечно, возьмут.
— Как, Наденька, твой глаз? — спросил я опять не к месту. — Ячмень больше не беспокоит?
Она кивнула.
В этом скверике мы и расстались: мне уже было пора в ополченскую роту. Наденька вдруг сделалась задумчива, молчалива. Мы наспех поцеловались, и я вскочил в отходящий трамвай. Такой я и запомнил Наденьку Ольшанову навсегда: в пальто, в берете, с милым, застенчиво склоненным лицом, с заплаканными, припухшими и сияющими глазами.
VII
Вечером наша рота шагала по Волоколамскому шоссе. Я был в длинной, не по росту шинели, плечо мне резала винтовка, по боку стукал котелок. Справа расстилались пустые огороды с посохшей ботвой невыкопанной картошки; слева из-за реденького перелеска сиротливо выглядывали брошенные дачи. За моей спиной осталась далекая Москва, ее переулки, бульвары, люди и с ними Наденька: дорогая, любимая, близкая. Я чувствовал себя сильным, я не мог отступать, я должен был защитить всех.
ГОЛУБИ
I
Со шкафа слетела рыжеглазая голубка и заходила по закапанному чернилами подоконнику возле аквариума с золотыми рыбками. За ней сорвался «ленточный» мохноногий голубь, заворковал, раздувая горло. Шум их крыльев и разбудил Лаврика.
На ободранном диване, неудобно свесив голову, спал старший брат Егорка, ученик четвертого класса и пионер. У его шеи свернулся ежик и колол иглами. Ночью, в потемках, ежик всегда бегал по комнате, сопел: охотился за мышами. К утру он начинал дремать, зябнуть и по свесившемуся одеялу забирался к кому-нибудь в постель.
Лаврик слез с кровати, выглянул на улицу. Над пожелтевшими верхушками сада подымалось синее-синее небо, а березка стояла тоненькая, кудрявая, в белой рубашонке, словно и она только сейчас проснулась и еще не успела одеться.
В кухне ярко пылала печь, «баба Петровка» пекла оладьи. Мама укладывала в портфель тетрадки. От ее густых русых волос, от смуглых рук пахло духами, на ногах поскрипывали туфли с высокими каблуками: казалось, что мама подросла.
— Ой, кто это к нам пришел? — сладко запела старуха.
— Да это я, — сказал Лаврик.
— Встал? — Любовь Андреевна подхватила сына и стала целовать в толстые загорелые щеки, в серые глаза. — Вот позаранник. Что же тебе нынче приснилось?
— Знаешь что? — Мальчуган подумал. — Ко мне приснился волк. Зеленый, с зубом.
Лицо его стало воинственным: вот, мол, какие я страсти вижу ночью и не боюсь.
— Ка-кой храбрец! — засмеялась Любовь Андреевна. — Ну ступай неси лифчик, штанишки: будем одеваться.
Чистенький, с блестевшим от умыванья носом и мокрыми белесыми волосами на лбу, Лаврик чмокнул в губы маму, бабушку, сказал им: «Сдоброе утро», бросил полотенце и глубоко вздохнул. Завтракать, что ли? Увидев муху на окне, размахнулся рукой и, прищурив один глаз, стал тихонько разжимать кулак.
Открылась дверь спальни, и вышел Егорка, сонный, взъерошенный, в трусах и ботинках с распущенными шнурками.
— Уроки сделал? — спросила Любовь Андреевна.
Егорка с интересом посмотрел на маленького брата.
— Поймал?
Лаврик кивнул утвердительно, разжал кулачок и показал пустую ладошку.
— Эх ты, лавровый лист!
Оглядевшись по сторонам, Егорка подошел к печке и вдруг громко шлепнул по ней ладонью.
— Вот. Аж две, — сказал он с превосходством и кинул мух на пол.
От кровати к мальчику подбежала кошка Лизуха. Она съела мух, вопросительно подняла пушистую морду с бакенбардами, мяукнула.
Любовь Андреевна, шурша синим вискозным платьем, прошла в комнаты и тотчас вернулась.
— Опять в спальне беспорядок? — заговорила она. — И когда я, наконец, избавлюсь от ежа, всех этих голубей, крольчат, рыб? Комнату нельзя проветрить. Я спрашиваю, Егор: уроки сделал?
— Вчера еще. Пристала.
— Это что за тон? Хочешь, чтобы папе сказала?
Мальчишка примолк. С бабкой, матерью он пререкался, скандалил, разговаривал особым слезливым, ноющим тоном и беспрекословно слушался одного отца.
— Раз, два, четыре, семь, тыща, — считал Лаврик мух.
На кухне мух было очень много, и он пошел в спальню узнать, сколько их там. Если мух любит кошка, то ей можно устроить отличный завтрак.
Любовь Андреевна поправила на груди брошку с изображением белого голубя, взяла портфель.
— Мама, — сказала она, обращаясь к Нениле Петровне. — У нас сегодня в школе собрание. Обедайте без меня.
II
Обычно Доронины вместе завтракали только в праздничные дни. В будни отец Илья Васильевич с утра уходил в гараж автоколонны, где работал старшим механиком. За стол дети сели одни. Егорка был в пионерском галстуке, сзади горбом задралась новая рубаха, сшитая на вырост. Его короткие рыжие волосы с левого бока топорщились «коровьим зализом», нос облупился, зубы все еще менялись и передний болтался на ниточке. Посидев за столом и не доев оладью, Егорка сунул ее за тарелку, чтобы не видела бабка, громко стукнул пустым стаканом по клеенке, торопливо заученно произнес:
— Спасибо, можно выйти с-за стола?
И заранее встал с табуретки.
Старуха, гремя сковородником, оторвалась от печки:
— Все, батюшка, съел?
Егорка дипломатично промолчал: аппетит у него был плохой. Четырехлетний Лаврушка свое молоко выпил до капли, попросил второй стакан и взял вторую оладью. Щеки его, даже бровь лоснились, перемазанные маслом, а от молока на верхней пухлой губе выросли белые усы.
— Правильные часы? — сказал Егорка, глянув на «ходики». — О, еще двадцать минут до звонка. Лавря, научить тебя палочки писать? Будто ты пришел в школу, а я учитель, как наша мама. Хочешь?
— Ага.
Это слово у Лаврушки получалось коротко, в одно дыхание: «га».
Малыш охотно слушал всю родню, слова ж Егорки воспринимал как некий закон. Да и могло ли быть иначе? В июне, когда на акациях поспевали стручки, именно Егорка мастерил из них замечательные пищалки, и, раздув щеки, братья дружно извлекали самые пронзительные звуки. Старшие, наоборот, только морщились и твердили: «Опять? Хватит. Все уши прожужжали». Кроме того, Егорка мог всех «представлять»: он пыхтел, точно паровоз, и возил по комнатам все стулья, связанные бельевой веревкой; рычал и прыгал, будто самый настоящий тигр, квакал по-лягушечьи и, наконец, умел стоять на голове и дрыгать ногами. Скажите, могли это сделать папа или бабушка? И поэтому, когда, бывало, кто из родителей, заглянув в альбом к малышу, заметит: «Чего ты тут намалевал? Люди должны быть меньше домов», Лаврик заявлял: «А Егорка так рисует», и все понимали, что разубеждать его совершенно бесполезно.
…Едва братья расположились за столом и Егорка, помусолив карандаш, стал твердо и не совсем ровно выводить «палочки», как в спальне послышались резкие взмахи крыльев, звук, похожий на падение мяча, и тревожное воркование голубя.
— Кошка! — крикнул Егорка и, отбросив карандаш, стремглав кинулся в спальню.
— Коска, — повторил Лаврушка, проворно сполз с табуретки (причем табуретка едва его не накрыла) и, махая руками, будто на него напали гуси, побежал за братом.
В спальне оба голубя, прижимаясь друг к другу, сидели на шкафу. Голубка, свесив красный нос, испуганно, как зачарованная, смотрела на пол, а самец возбужденно ворковал, раздувая зоб. Внизу, на полу, присев в коварной и напряженной позе, застыла Лизуха. Морда ее была жалобно и хищно поднята к шкафу, к нижней губе прилипло маленькое, пушистое голубиное перышко, зеленые глаза горели, но весь вид выражал сконфуженность: промахнулась.