Мы были уже далеко от привала, когда, отстав на несколько шагов от товарищей, я развернул записку и прочитал:
«Дорогой товарищ Титов!
Коля, я отправляюсь на задание. Может быть, что-нибудь случится со мной, тогда прошу передать товарищам, чтобы они простили мне, если не так сделала или чем-нибудь обидела кого. Вернусь или нет с задания — и в том и в другом случае прошу считать меня членом Ленинского Комсомола. Может, написала заявление не так, как надо, но считайте его действительным, потому что переписывать некогда».
ГЛАВА ПЯТАЯ
Мы шли по лесу. Влажные ветви набухли от дождя. Мокрые, отстраняемые впереди идущими, они так и норовили хлестнуть по лицу. На сочных листьях, как жидкий хрусталь, сверкали крупные прозрачные капли, на лесных паутинках между деревьями дрожали едва приметные капельки, переливаясь всеми цветами радуги.
Меня все время томила какая-то сосущая пустота ниже сердца, и, когда я нагибался, чтобы сорвать трилистник кислицы, тошнота подкатывала к горлу. Ноги точно налиты свинцом, и к каждому шагу нужно принуждать себя. Но порой тело казалось совсем невесомым, и тогда мнилось, можно идти, перескакивая с кочки на кочку, словно за спиной вырастали крылья.
— Тебе хорошо, Сынок, — повернулся ко мне Душа, — у тебя в сапогах дыра. Что налилось, сразу же выливается — циркуляция. Не то что у меня, грешного. Надо останавливаться, разуваться и выливать воду в болото, к чертям собачьим.
Якуничев шел, не сворачивая в стороны, широкими, сильными плечами раздвигая кусты, высоко закинув голову. Не зря его прозвали Лось.
Я пошел быстрее и догнал Шокшина. Высокий, худой, близорукий, он шел молча, глядя себе под ноги.
— Коля, — вдруг сказал он, — детство у нас было настоящее, юность хорошая, все для нас делалось, и хоть раньше мы чувствовали ответственность за свои дела и поступки, но это все было, понимаешь, Коля, не такое глубокое. А теперь другое. Не знаю, как ты, но только сейчас, в дни войны, я ощутил по-настоящему, что все мы: ты, я, Иван Фаддеевич, Душа, Катя, — да, да, ты не улыбайся, этот медвежонок Катя, — несем ответственность за судьбу Родины. За эту землю, за стариков наших, за все, что есть у нас и что было. Много неважнецкого у нас было, но и то наше. А хорошего-то, настоящего сколько! Знаешь, впервые в этих скитаниях по лесу я не из книг и разговоров, а всем своим сердцем понял, что мы, мы и никто другой в ответе за все. И нет спины, за которую можно укрыться. Для каждого из нас эти дни — и Куликово поле, и Чудское озеро, и Бородино, и Сталинград! Вот мой Сталинград был — минирование окопов на высотке.
«Там, на Большой земле, может быть, разыгрывается сейчас что-нибудь почище Бородина, и мы еще не знаем, какая деревня или город станут новым символом бессмертия нашего народа», — подумал я и спросил:
— Ты это к чему?
— Ты понимаешь, ненависть жжет мне сердце. — Он посмотрел на меня, и я заметил в его глазах слезы гнева.
Да, я испытал это чувство. Когда фашисты вторглись к нам, когда они бомбили Ленинград, когда я видел, как у тети Поли на руках скончалась Валюшка, убитая пулеметной очередью с «юнкерса», когда я собирал мать и братишку в эвакуацию, когда новая школа, которой мы так гордились, сгорела на моих глазах, когда я увидел у крыльца сельпо мертвых пограничников, — я сказал: «Нет мне покоя, нет жизни, если живет эта фашистская нечисть и оскверняет землю моей Родины!»
— Если бы я не пошел минировать окопы, то и до сих пор считал бы себя трусом. Мне надо было оправдаться перед самим собою, перед товарищами, — сказал Шокшин и поднял голову. На ветке сосны сидела рыжая, совсем рыжая белка и с удивлением следила за нами. Мы переглянулись с Шокшиным, и при виде этого маленького доверчивого зверька как-то легче стало на душе. — После вчерашней ночи я имею право говорить с тобою как равный, — с гордостью сказал Шокшин.
Я не совсем понимал, о чем он ведет речь.
— Почему только после вчерашней ночи?
И Алексей, смущаясь, то запинаясь, то скороговоркой, стал рассказывать мне о том, как они с Аней взрывали линию высоковольтной передачи.
— Ты можешь рассказать толком?
— Да ведь толк-то в том и состоит, что бестолков я был. Ночью подобрались мы к этим самым столбам высоковольтной линии и ждем сигнала. Как только раздался взрыв у моста, подбежал я к столбу заряд привязать. А руки, понимаешь, дрожат, узелка не могу сделать. Заряд скользит вниз, я ругаюсь, подымаю его, а приладить не могу. Откровенно скажу, страшно мне стало. Тут подходит ко мне Аня, дергает за рукав: отдай, мол, — и берет заряд. Спокойно-спокойно привязывает тесьмой, укорачивает запальный шнур, ну просто обкусывает его, и поджигает спичкой, как папироску. «Вот, — говорит, — как надо».
Хватает меня за рукав — и в сторону. Тут взрыв. Сначала желтое пламя — это от взрывчатки, — а потом длинное, голубое, словно молния. Все вокруг осветилось. Это провода рвались. Ток. Короткое замыкание.
Я стою и смотрю на это, совсем остолбенел, а Аня подходит ко мне ближе, берет под руку и тихо так, ласково говорит: «Идем теперь домой. Да ты не бойся, я никому не скажу».
Пришли мы в лагерь, меня поздравляют, а она даже не моргнет, будто так и нужно. Мне стыдно. Даже тебе не решался сказать. Да ты не слушаешь меня, что ли? Понимаешь, мне Иван Фаддеевич говорит: «Молодец!», и все кругом довольны, а мне стыдно глаза поднять. И все из-за Ани!
Нет, я его внимательно слушал, только мне тоже стало неловко — вспомнилось, как я говорил Ане, что ей не надо ходить на операцию и без нее все обойдется.
И теперь я хотел, чтобы этого разговора не было, но, к сожалению, он состоялся.
Теперь я понимаю, почему покраснел Шокшин, когда мы проходили мимо девушек. Вот в чем дело! Нет, Алексей все же был стоящим парнем. А Аня?.. Сейчас она, наверное, уже ушла. Мне очень захотелось увидеть ее и сказать ей ласковые слова, от которых легче становится жить, только, кажется, и слов таких я не знаю…
Шедший впереди нас Лось остановился и стал оглядываться. Вслед за ним остановились и остальные.
Мы вошли в ту самую ложбинку, которая была запасной целью для Щеткина.
— Вот он! Вот! — вскрикнул вдруг Елкин и быстро побежал к сухой сосне со сломанной верхушкой. Обломанные ветви сухостойного дерева валялись на земле у корней. И тут же у дерева лежал мешок. Очевидно, он своей тяжестью обломал вершину.
Елкин нашел первый мешок. Значит, здесь поблизости должны находиться и остальные.
Я оставил Елкина около мешка, пусть побережет, а мы все рассыпались по чаще. Сговорились тащить мешки к сухостойной сосне, у которой остался Елкин. Впрочем, я это неправильно сказал — сухостойная сосна. Ствол ее был черен, как уголь, а хвоя рыжая, как шерсть белки. И рядом высились такие же сосны, земля под ними была черная, выгоревшая, а мелкие кустики брусники, казалось, еще пламенели огнем. Очевидно, здесь был лесной пожар, который внезапно окончился. Вероятно, прошедший ливень сбил пламя, черный, обуглившийся мох у подножья деревьев был еще совсем сырой.
Мы разошлись по сторонам. Мне не повезло, я не нашел ничего. Лось приволок к месту сбора один мешок.
В каждом мешке было по семьдесят пять килограммов. Сухари, сахар, концентраты пшенной каши и горохового супа, сливочное масло, пиленый сахар в синих бумажных пакетах.
Мы стали разбирать подарки, чтобы получше уложить их в наши заплечные сумки. Они были отличные, с широкими лямками, так что, даже набитые до отказа, при больших переходах не натирали плечи. Однако пакетов Щеткина явно не хватало. Обычно с самолета сбрасывали не меньше четырех. Значит, не хватало двух.
— Я поищу, — сказал Душа и пошел в лес.
А мы стали перекладывать продукты в заплечные сумки. Глаза у нас разгорелись. Так приятно было видеть сухари, пакетики с маслом, концентраты и перебирать их. И не скрою — я разрешил каждому съесть по сухарю.
Они хрустели у нас на зубах, и мелкие острые крошки царапали кожу во рту.