Я следил за юркой цыганкой, удивляясь тому, с каким различным чувством обращается она к незнакомым людям. В одном толстом дядьке она будто бы «узнала» родственника, наивно обнимая его и смущенно отталкиваясь от упругого живота, с расстегнутой пуговкой. В другой женщине отгадала любовь к танцам, крутила ладонями с растопыренными пальцами и даже поощрительно кивала, будто приглашала на круг. Парень с рюкзаком натянул лямки на груди и все удивлялся, что «задолжал» ей несколько копеек. А цыганка причитала ему в спину, потешаясь над «штопаным сидором».
От станции до нашей улицы мы шли вдоль железнодорожной насыпи.
Две стальные вихляющие полосы уходили вдаль. А у меня дрожали ноги при виде кипящих струй воздуха над рельсами. Однажды этой дорогой мама бежала из родительского дома с ребенком на руках. Было это ночью, может, даже в метель. Она рассказывала много раз, как страшно гудел поезд, и будто бы ее остановил шевелившийся в руках комок!..
Но вот насыпь осталась позади. Во всю ширь распахнулась деревенская улица, и уже издали я узнаю наш дом за высокими ивами.
Петляют на дороге засохшие колеи, к жирной грязи прилип и дрожит на ветру зябкий птичий пух. У калиток насыпаны островки скрипучей золы. Старушки в цветных носках и черных калошах сидят на лавочках.
Они знают всех, кто идет по улице:
– Варя, это у тебя сын такой большой?
Мама останавливается.
– На отца похож!
Держась за руку, я чувствую, как напряглась ладонь мамы. Забвенье отца было везде, кроме деревни.
– Да, тот же лоб и нос!..
Мама обнимает смущенного сына за плечи: «Нет, он – только мамин и больше ничей!»
– А глаза вроде мамины! – соглашаются бабушки с хитроватым деревенским прищуром.
Я прячу лицо в юбку, и старушки добродушно смеются, поправляя платки, мол, точно угадали – любовь-то вся мамина будет!
И сообщали нам, как очень важное:
– Ойныны-то все в огороде!
У моего деда была самая-пресамая деревенская фамилия: звонкая, легкая на отклик и быстрая на подъем. Особо красиво она звучала во множественном числе. Нас – Ойниных – много! Это поймешь враз, когда кто-нибудь из соседей крикнет через два огорода, четыре плетня – гулко, весело, объединяюще: «Оой-й-й-нины!..»
Дом был на взгорке, за ним выглядывал сад. Плетень огорода спускался к берегу ручья, и забавно было видеть, как новые ивовые колья, вбитые весной, выпускали летом зеленые побеги.
Вдоль ручья росли огромные коренастые талины, в их тени блестела жирная серебристая грязь, испещренная белым пухом. На изрытом кочковатом берегу сейчас дремали стаи уток и гусей, уткнув от жары голову под крыло.
Перед калиткой нас встретил чуткий мосток.
Его доски могли прогибаться под худеньким мальчиком и не колыхаться под тяжестью толстяка-соседа, словно мост взвешивал только страх в душе идущего. Помню, как однажды на мосту меня проверяли гуси – вились канатными шеями и страшно хлестали крыльями. Главарь-забияка крутил кургузым задом, низко опустив клювастую голову.
Открывая калитку, я чувствовал, что мама не хочет идти в дом, где мы жили когда-то…
В тот же день она возвращалась в город, а я оставался в деревне.
2
Гостил я недолго, оттого что никогда не хотел уезжать. Ни летом, ни зимой…
В деревне хранились все мои тайны.
С каким удовольствием я просыпался утром под треск дров в печи! На перине и под толстым одеялом, проведя теплой ладонью по влажной прохладе бордового атласа.
Скрипели чугунные петли дверцы, дед Егор проталкивал в печь новое полено. Слышно было, как с жарким шипением осыпаются огненные руины прогоревших дров.
В мелком переплете рам, подмазанных пластилином, запуталось весеннее кудрявое солнце. Обломав бока, оно уткнулось жидким пятном в линялый половичок, наверно, дав себе слово не сдвинуться дальше с места. Тряпичный круг, польщенный солнечным вниманием, преобразился свежестью красок и пустил по горнице пыльный холщовый дух.
Я чихнул и окончательно решил вставать!
За окном чавкала в ведре молодая свинка. Она стояла посреди замерзшей грязи загона, отливающей сизой копытной чеканкой. Лениво переступая, свинка глядела задумчиво на теплый солнечный оползень, смывающий голубой иней с досок сарая. Короткая шерсть ее дыбилась от холода, просвечиваясь розовой шкуркой.
Понюхав влажным пятачком золотое пятно, свинка зажмурила раскосые глаза и потерлась о свежевымытые доски.
Я поднимаю взгляд, будто хочу опередить свинку. За околицей виднелись холмы с рыжими подпалинами. А меж ними – сосновый лес в голубовато-молочной низине!
В доме было тихо, но не пусто.
На простенке меж темных окон – сумрачная ретушь семейных фотографий. В деревянных рамках настороженные лица с каким-то сомнением глядели на меня. Во взглядах людей должное соответствие воздушных струй души с наивной модой сердца.
Словно весной заглянул в лунку мелкого ручья и увидел на тихом илистом дне стаю застывших рыб, с легким движением вееров – плавников под розовыми жабрами.
Вот прадед – в белой фуражке с околышем, пуговицы рубашки под горло, большие руки крепко уложены на колени, полосатые штаны заправлены в сапоги. Глаз у него веселый, на теневой стороне лица – блестит колючкой, усы – как воробьиные крылья! Прабабушка в темном шерстяном платке, делающим крупнее ее маленькую голову. Глаза глубокие, умаянные, крепко пойманы в сетях морщин.
Фотографии на стене караулят покой в доме.
А душа вызревает в тишине.
Я перевожу взгляд на икону, покрытую синим бархатом вышивки. И не смею перевернуть ее! Тайна в детстве была моей любимой игрушкой.
3
Детская память плохо воспринимает событийный ряд жизни: легче запоминаются люди в своих привычных позах – как на иконах, с особым внутренним движением.
Венчик седых волос вокруг розового темени, шершавого на вид, словно цыпки на детской ладони – это дед Егор. На всю жизнь запомнился с книгой в руках – он читал при любой свободной минуте! Кидал навоз – и тут же брался за «Историю наполеоновских войн», подвязывал кусты малины, изломанные снегом – раскрывал книгу «Фарадей – повелитель молний», почесывая оцарапанные ладони, когда переворачивал страницу.
Высокий и сутулый, дедушка замирал над книгой, как бабочка на травинке, не выражающая ничего, кроме сосредоточенности аллелуйно сложенных крыльев. В направлении бабочки уходила память о серо-мучнистой пыльце на кончиках пальцев и детской уверенности в том, что без этой пыльцы бабочка не сможет летать! Прозрачные сетчатые прогалины на измятых крыльях бабочки связались в памяти с жидкой плешью деда и ощущением легкости подъемной силы души.
И еще мне казалось, что дед никогда не покидает своей усадьбы, даже когда едет в город продавать зеленый лук.
Только один раз, – это рассказывала мама, – Егор Семенович уходил из дома. Увидел на гвозде в «нужнике» странички книги по астрономии дореволюционного издания и ушел… Жил на сеновале! Жена Мария подсылала к нему дочь, мол, долежится, что мыши за ногу цапнут. На сеновале он читал целый день. И я представлял себе, как тонкими волнами проходила сквозь щели вечерняя прохлада. В волосах торчали соломинки. Будто колючий венец мученика.
Ночами ему слышались крики весенних журавлей.
Помню весеннее утро, дед Егор долбил желобок во льду перед колодцем, а я выгребал осколки лопатой. Пригреет солнце к обеду – в ледовых берегах потечет ручей.
Осколки льда прилипали к деревянному срубу колодца, к серым валенкам и даже отметились темными влажными пятнами на штанах деда.
Срывался цепной барабан, в припадке бешенства крутилась железная ручка-культя, резкими звуками калеча деревенскую тишину.
Взрывался ледяной звук, глухо стонало пойманное и уже тонущее ведро. Я заглядывал в колодец, спускаясь взглядом по влажно-зеленым венцам бревен, окаменевшим от древности сырости. На дне, покачавшись недолго, застыл мутно-зеркальный квадрат, словно вырубленный в черной скале.