– После Рождества цыган шубу продал!
Бабушка Маша его правнучка. На ее всегда смуглом лице выделялся крупный оседлый нос, волосы у нее были смоляные и непросветные даже в проборе. Носила она цветастый платок, сбивая по-цыгански на затылок. Во время застолий на щеках и шее бабушки проступал густой румянец, будто тяжелые серьги отбрасывали пунцовые тени; сильней проступали лиловые круги под темными глазами, подчеркивая их диковатый блеск.
А еще родня была тутошная, близкая, деревенская, как дядя Лёша: хоть и курносый, с плешивым скошенным затылком и ушами морковного цвета, но даже в чертах его лица угадывалась наша кровь, подгулявшая где-то по чужим задворкам.
2
На мне синий матросский костюмчик с белыми полосками. Ходил я хорошо, но в тот день молодые тетки несли меня по очереди. Я опасливо глядел на маму, перебираясь в новые силки рук, и крепко хватался за подставленную девичью шею.
Иногда я вырывался из их надоевших рук и бежал по дороге. Шалуньи-тетки вставали на пути, взявшись за руки: а нет, мол, не пустим!.. Я таранил их с разгона, с битюговым сапом, вызывая общий смех. С другого раза или чуть захныкав, пробивал все же девичью цепь и встречался с мамой в перекрестных объятьях.
Она подхватывала меня под мышки, и мы кружились где-то на краю мира, а покосившееся небо утягивалось синевой в зеленую воронку березовых вершин…
Поднявшись на взгорок, кто-то первым увидел табор!
На поляне возле ручья стояли шатры с цветастыми заплатами, словно букетики полевых цветов головками вниз. Паслись кони, вытянув жилистые шеи с плешивыми холками. Телеги уронили оглобли, будто худые, уставшие руки.
Мы разглядывали цыган по простосердечной деревенской привычке – считать своим делом все, что происходит в окрестностях села.
Над водой пушился туман, на поляне блестели лужи.
Особенно поразила меня тряпичная люлька на кривых жердях. Я прижался боком к маме и слышал в гулкой тишине, как плачет ребенок.
Раннее детство близоруко и рисует мир со слов чужого удивления. Резкие звуки и вовсе ловит с еще утробной защитой.
Кто-то из взрослых заметил: «Да у него бок мокрый, вот и надрывается!..» Помню, звякнула дужка ведра, глухо стукнулись камни у берега, лениво чавкала грязь под копытами лошадей – все это слышалось впервые, но воспринималось как родное, давно знакомое.
3
Постелили брезент, пахнувший сеном, потому что им укрывали всю зиму стог. Родня расселась, вминая ладонями травяные кочки. Женщины вытянули ноги в сторону садившегося за холмы солнца. Из корзины вывалили снедь, посмеиваясь над кочевым бытом табора.
Мне дали погрызть молодой огурчик, с мелкой колючей щетиной на пупырышках.
Глядя на выцветшие одежды цыганок, мама вспоминала свои концертные наряды из золотой парчи, когда она «пела со сцены Дома офицеров». Ее слова были непоняты, как и жизнь этих странных людей, что копошились сейчас внизу.
Горели костры, гремела походная посуда. Старый цыган в белых войлочных сапожках уселся на «личную мебель» – синий короткий табурет. Другие цыгане разбрелись кто куда, странно сталкиваясь друг с другом, будто растирали бока от долгого сидения в кибитках. Молодые парни таскали плавник, играя тощими плечами, словно в каком-то ленивом сомнении.
В опрятных сумерках их зычные голоса звучали слаженно, будто цыгане напевали что-то задумчиво-величальное. Время от времени смуглые лица цыган бледнели – это проступали сквозь рощу длинные закатные лучи.
С полей тянуло сыростью и какой-то кочевой неприкаянностью. Мы уже собирались домой, когда вдруг где-то далеко ворохнулся гром. С долгими глухими оттяжками, а может, это просто усилился цыганский напев…
Подул ветер, прореживая молодую листву берез. Настроение природы быстро менялось, и было в том что-то отдельно-звонкое от суетливого настроения людей.
Ручей притаился, исчезли серебристые струи.
Все вокруг затаилось: птицы скрылись в лесу, цветы прятались в траве, исчезли на воде стёжки водомеров. Я сильнее ухватился за мамину руку. Потом и вовсе уткнулся в шифоновое платье, похожее запахом на конфетную обертку. Лицо облепила душная ткань. Я даже помню, как отстранился на миг, с удовольствием вдыхая грозовую прохладу.
В теплом, сыром воздухе острее пахло дымом костров, прелью ивовой коры и свежестью одуванчиков. Все эти запахи, принесенные на крыле ветра, смешивались с чувствами трехлетнего мальчика: тревоги, восторга и удивления от такой новой вместительности души!
4
Из-за высокой горы, где было сельское кладбище, выглянула свинцовая туча. С другого края неба светило солнце – выставив штыки лучей сквозь осиновую рощу.
Ручей первым встретил робкие капли дождя и вновь заиграл на солнце рябью смыкающихся кругов.
Взрослые начали спорить: идти домой или переждать грозу под березами? И все радовались, когда меткие холодные капли попадали на горячие лбы и щеки. Цыгане вовсе не боялись дождя, даже не вынули ребенка из люльки.
Я также радовался среди окруживших меня родных людей. Дождь щекотал голые руки, как навязчивые соседские девчонки: и я терпеливо повизгивал, прижимая локти повыше к подмышкам.
Внезапно ветер стих.
Пойма ручья и вся окрестность наполнились оторопью тишины.
Розовое слабеющее солнце превратилось в небесный ручеек, расширяясь и удлиняясь алым руслом меж облачных завалов.
Вскоре небесный поток достиг горизонта, и его огненное устье пролилось на темную воду большой реки.
Я не знал еще, что это заря. И что именно заря вечерняя! Но почувствовал, как воцарилось новое согласие в природе.
Красный шар, выпавший из туч, не обжег памяти. Все, что происходило далее, я видел лишь со слов маминой песни, – изгибы розовых холмов, мерцанье речной жилки.
Окрестности счастья!
Это был один из тех моментов, в кои душа возвращается в течение всей жизни. Каждый раз находя новые краски.
Во влажных сумерках заново разжигались костры.
Низкий дымок путался под ногами цыган, как бестолково-игручая собака. Меня подхватили на руки, и все быстро пошли вниз, по влажно-хрустящему песку, радуясь, что в деревне нас ждет большой крепкий дом. А вскоре меня сморило: звуки ушедшей грозы смешались с цыганской песней.
Оказывается, песня – понятие кочевое. В ней хранится память о земле, где она появилась, о людях, кто ее сочинил, и о событиях, которые меняли в ней слова…
Странники
1
Солнце присело на краю холма, что возвышался за деревней, а теперь будто навис над ней.
По густой темно-зеленой траве легли длинные лучи – словно усталый путник вытянул ноги! В светлых прорехах меж ветвей старой ивы проглядывала гладь реки – белая и чистая – это скиталец накрыл колени полотенцем. Вот появился на нем белый хлеб с рыжей горбушкой – безглавая церковь на берегу, словно чья-то милостыня.
Жизнь в деревне усердна, но нетороплива, как лапа дымчатой кошки, намывающей гостей.
Жидкие тени талин полоскались в ручье, в глубине улицы поднимались клубы рыжей пыли. Это возвращалось стадо коров.
Они мычали, останавливаясь у своих калиток.
– Богомольцы, было, так ходили. – Бабушка держала уже в руке кусок хлеба с солью. – По избам просились на ночлег…
Она вышла на мостик встречать Зорьку.
Скрипел дощатый настил под копытами коровы. Большое вымя с трудом протискивалось меж ног, с той же бесчувственностью дымное солнце сплющивалось сейчас меж рыжих жилистых облаков.
Пыль на дороге оседала, и было видно, как окрасилось рубище церкви у реки. Расправились безглавые плечи, озарились глазницы. А меж кирпичных развалов в пустой колокольне, как содранная корка на ране сукровицей сочился закат.
Белые отражения стен закруглялись в воде прежними апсидами, а струи бурного течения у высокого берега вытягивали вверх колокольню.
Порушенная церковь не тяготила душу. Было в ее облике что-то дремлющее. Кирпичные руины возвышались сказочным сиднем – богатырем Ильей Муромцем, которого напоили когда-то водой бабушкины странники.