Возможно, тот, кто стоял в разломах улицы Розы, тоже не поднял глаз. Кто-то из нас не жаждал воплотить другого? Мы перепутали живые щиты времени?
Официально сей муж истекших пространств оставлен — в поросли двух из посеянных им зубов: новые прекрасные юноши, братья… для рифмы: поросль — порознь… Два взошли после меня и найдены им достойнейшими — и наделены королевством. Но, несмотря на общую луку наших вод, повторившую прочерк в моей метрике… в требуемых письменностью свидетельствах, что в сей произвольный день — я есть, хоть и произвольно — и не столь амбициозна, чтоб сдавать бумаге все мои вымыслы — Невидимого, преобразившегося — не так своим исчезновением, как — вымыслом: вымысел приведен в исполнение… да, ни на какой праздный вопрос я не отправляла прочерк с таким полетом: грузопоток ветра… кумир, проглотивший поклонницу (африканские мотивы)… сушняк оговорок, из которых мне пришлось собирать его — и в раннем, меркантильном периоде, и в таком же позднем… словом, двое достойнейших мне неизвестны, как и — где слежалась дорога в их королевство. Так что — во-первых… И только — в первых, а не в бессловесных. Ergo: поднатужась, как Зевс с малюткой-Афиной, я смогу явить его. И уже — только себе.
Дорогая! Пишу в Москву на авось, т. к. не знаю твоего адреса. Живу возле Батуми в Зеленом Мысу. Такой зной, что даже море не утоляет. Через неделю убегу. Отвечай мне на Ялту. Что у тебя хорошего, как практика?
Вчера замечательно ехал на «России» в Ялту. Устроился и сразу помчался на почту. Очень рад твоему письму. Я еще никогда не был в Крыму, а всегда так хотел посмотреть. На Кавказе летал в Тбилиси. В Москву также думаю лететь. Привет К-вым, целую. 16 сентября 1957 г.
Некто, осознав себя в восемнадцать лет — страстным путешественником, попал в ураганное странствие трагика: в дуновениях ветра появляется металл, рельеф обретает все более причудливые формы — включая деперсонализацию… где-то не верят, что путешественник пройдет много, и щедро ссыпают пред ним в дол города… а те, что недоберет никогда, пускают под нож… хотя он мечтал о полдне равновесия — и не достоин ли стереть из памяти искажение пейзажа? Те же, кто напрасно ждет его, не были в аду…
Дорогая! Ездил в Алупку, специально пошел к дому, где ты жила.
Целыми днями шляюсь по Крыму. Изъездил все побережье. Вчера был в Бахчисарае. Здесь такая масса людей, что отсюда не вырваться. Сегодня с трудом достал билет на автобус. В Москве буду третьего, в середине дня. Что у тебя хорошего? Привет К-вым. Целую. 25 сентября 1957…
Поздравляю всех женщин с Новым годом! Желаю счастья, целую. Всегда ваш.
Итак, привеченное мной за оригинальность мое лицо — лишь подражание… Неверному гостю? Он приходит с облаками… Разносчику уличных чудес? Или день за днем я обращала к обожаемым мной горбоносым иудеянкам — к той воскресной и легкой, как благодать, и к той серебряно-пятничной, гнутой спазматическим часовым колесом — гримасу предательства? Предавая обеих — все оставшиеся им сроки?
За еще одно умолчание: тайный культ — другого, коему — все молитвы. «Милому мальчику въ память о 21 февраля 1919 г., о светлыхъ дняхъ счастья…»
До меня у них была — другая семья. Другой студент — тот завышенный, резной красавец с тонкими усиками, в шинели длиною — до патинного томского снега: «Глухой боръ. Снегъ. Теплая компания. Стая вороновъ и проч… Пусть тебя не удивить, если не увидишь стаи вороновъ — пока я ждалъ тебя, они успели улететь…» Светлейший спутник на четверть века, взявшийся провести их самой безопасной дорогой, впрочем — тоже внезапно упершейся в войну. Но какая облученная счастьем — не прогулка, греза! Чем светлее, тем короче. И как он, все более неспешный, участив воспаленные глаза, все хуже различая беду, уже слившуюся с его собственным телом… как компаньон был мудр и весел, как пел, как петляли пальцы, волшебно перепутывая уклад клавиш! И разлуки — со щепотку почтовых карточек от пера пятничной, еще не серебряной — на изнанке собранного из видов Кавказа имени «ЗИНА»: Милая, дорогая моя детка Зиночка, не огорчайся, что ты отстала от группы по арифметике. Осенью наверстаешь, а сейчас поправляйся и набирай силы, чтобы в новом учебном году быть здоровой. Главное — будь послушной. Напиши мне, милая девочка, как здоровье папы и бабушки, меня это очень беспокоит, а все открыточки я буду присылать тебе. На снимке — гостиница, а рядом влево наша санатория. Мостик через реку Боржомку. Ужасный шум от этой горной речушки, когда просыпаешься ночью, то впечатление, что на улице проливной дождь… Крепко поцелуй за меня папочку и бабушку. Дорогая Зиночка, твои письма получила, я очень довольна, что тебе обещали достать все учебники. Как вы проводите с папочкой время? Пожалуйста, ухаживай за ним, а то он, бедный, устает порядком. Купила тебе и бабушке чувяки. Крепко тебя целую. Твоя мама…
Чужая телеграмма из конечного пункта: военной Москвы… Сторонящийся времени поезд в черном парусе дыма — туда и назад… Три дня переходящий от одной к другой — кубок с пеплом.
Впрочем, это — безвкусная страница моего раннего опуса, давно назначенного к сожжению и все ускользающего серы.
Их молчание. Их смятение — передо мной, неимущей.
Да облегчит им участь — мое волонтерство: извечное предпочтение чьим-то сомнительным воплощениям — их несомненного описания. Говорил псалмопевец: сыны человеческие — одна суета.
И, надеюсь, подражание невидимому — утрачивает видимость подражания.
И когда наконец сняли простывшие печати — то же, то же… Посланные с разными вестовыми — обложные, как зубная боль, орнаменты посеянных им в долине ада зубов… Боже! Сокруши зубы их в устах их; разбей, Господи, челюсти львов. Контузия… полость каменного леса, дальний заступ весла, обкалывающего речное стекло… Возвращение. Гром небесный и хлебные крошки вдоль синевы: растаявшие авиаторы… Чудесная и ненастоящая улыбка… Студенчество — пиры и отрады, вино головокружения, медальоны-рюмочки с юными лицами склонившихся — в каждой… Вспорхнувшие круглые блики очков, опрокинув семисвечник синиц в окне. Но на фотографиях — нет… да и я не помню его очков! Как и — всего остального… Несколько обмороченных черт пониженной видимости. Добрейший, добрейший… Вы говорите? Что-то я не заметила… как и всего остального. Да исчезнут, как вода протекающая… прежде, нежели котлы ваши ощутят горящий терн, и свежее и обгоревшее да разнесет вихрь…
И нескончаемый, заискривший перекрестки — провинциальный бульвар: пирамиды листьев… вошедшие в пирамиды в царственном прахе или пухе — тополя… трапы трав, прорастая сквозь царства и слетаясь — в высокие арочные своды… И не то беспечальность осеняет прерываемую ветром зелень, эти воздушные воронки, и сквозь сладость эфира — домино, домино, нет счастливее нас в этом зале… Или окончательная прозрачность входит в тополя, обернувшиеся к лету — верховными реками, в чьих зазубренных и прозрачных складках запеклась еще старая зелень… обернувшиеся к прохожему — разрывами солнца: слившимися с конями пунцовыми всадниками в охлестах грив. Или — перевязанные лоскутьями истлевших мундиров заградительные отряды?
И новый дом его, наконец испрошенный у кого-нибудь… у случившихся поблизости богов, у замешкавшейся под ногами земли, был цел — да крив, как огонь, и вместо крыши — чернобыльник… В дом сей вошла с ним шедшая мимо жена, и летающие вокруг хвори облепили новых, достойных королевства невинных детей его… ибо положили любить — день сегодняшний, и времени больше не будет… любить — что положили рядом, а сторожевое — уже настораживает. Но хитрец дома сего водил свой день седьмой и лето отдохновения — кружа и не поднимая глаз на испрошенной. И однажды, так говорит повествователь — я, или чья-то старинная поверенная, он решил выбрать — лучшее в осточертевшем чертоге: дорогу… и опять бросить все — и пройти по ней в прошлое, где отчаянно ждали… точнее, ждал уже один человек — тоже я. Спасая ползущую драматургию.
Тот заверенный моей нынешней собеседницей договор, по которому он с утра разбросил пред собою дорогу — о, ее убранство… Тот причудившийся мне аромат — сосна, жимолость, резеда… густая панорама почти случившегося: и, обгоняя ступенчатые улицы другой истории — светящиеся, обостренные контуры молодости.