Но — из упущенного им поэта: не сравнивай: живущий несравним…
Ведь напротив — другая дверь, за которой… Окно без штор, и свершивший повешенье на шпингалете — зверь нечистой, как сам, породы: пропущены то ли заячьи уши, то ли белкин хвост? Подоконник — в банках не цветов, но окурков? Люстра — трижды рогата, два рожка безнадежны? Парочка стульев: Еле-Зелен и — В-Наездах-Утюга? Повешенные уже на стене — краснокартонка от макарон, она же редакционная корзина, и поддубный усач в полосатом купальнике — обои, тушь? Караул пустейших бутылок, на излете плинтуса или недели меняющийся? То — мои, мои декорации, никогда не сложившиеся — в сладкий сюжет человеческого, но всегда разлагающиеся… зато усилены остатками посторонних текстов, и полевая кухня, и одежды, отставшие от погод и ждущие встречи на новом круге… ничего — гармоничного, но — правдивое, и есть ли большая фальшь, чем — стройный сюжет? Постыднейший грех перед правдой, чем — сложение истории? Место и время, единственные на золотом свете, где возможен — его стук в дверь! Как ничтожен остров!
Разумеется — о другой двери…
И пока у него гремят клювы, клапаны, скачущие зерна — музыкально-пистонная эксцентрика, вот где все заходит влет — к сути жизни, где утварь повернута — просветами… и наколки с ржавыми инвентарными цифрами — отжаты, и библиотечный лишай не клеймит поэтов на лобном месте, но увиты экслибрисом, и форма кофе — не граненый цилиндр, но почти ракушка… Вот куда слетаются — метущиеся меж нивами: творить легко и не обреченно, а после — с удовольствием жить, ничего с инверсией! Или взять старомазохистский рецепт и писать — кровью сердца, не поступаться, будоражить, срывать личины… Но хозяйка, видит Бог, великолепна — лучшая Елена! А непревзойденный М. назначен — непревзойденным. Посему глаза его — обжигающий уголь, а волнующиеся волосы его — пепел первой зари, и голос звонок, то непреходящий глас самой юности… Есть ли укротитель, коего не надкусил бы — лес кошек, не пометил приязнью углы его тела? Или тенор — не надорван поклонницами? Я влюблена в М., я поглощена священным: страданием… как заметил с гордостью один пострадавший — на мне были ожоги последней степени!.. Ведь и лучшая Елена — влюблена, а непревзойденный М., Конечно же, выбрал лучшую. И был бы фарс, если б — меня. Кого?! Сестра молчания или безобразия — сопровождает на задворках нездоровый глаз и дым… Представь, мальчик всю картину взывает к маме, а мамуля посвятила зрителю — спину и нема, как выступ бани. В финале развернута насильно — и какова? Неоперабельный скелет в засиженном капоте! А кто говорит… все знают, что — не ты. Что Хичкок.
Будь благословен и еще изреченнее — приключенческий коридор, чье речное значение — нести сбор дверей восемьдесят пятого года… этих убывающих, рубежных, запретных и народных, дремотных и бессонных, порочных, швыряющих в пекло и исцеляющих… и — необретенных… Одни двери успеют быть пронесенными — на синем настиле сумерек, а другие — уже на звездах.
Корнет-а-пистон! И мы устремлены к корнетисту. И лучшая Елена, и непревзойденный М. с нами.
Уцелеет ли рука, сохранит ли себя — написавшая, что непрочный из корнетистов, но достоверный Георгий, или тот, кто расходует наше нашествие, не предпочтет — лучших? Дивных, божественных, жить, жить! — а жизнь и вкусна аттракционами, эскападами, а в скудной среде — сочной прорисовкой и скромным обаянием эффектного жеста, как расфранченными бутербродами на французских батонах… Он целует лучшей Елене пальчики, а мне — чинное и отстоящее: пожалуйте, сан фасон, друг мой! — и подхватывает лучшую на руки и кружит по комнате, скосив коварные голубые глаза — на непревзойденного М.
— Входи, входи, непревзойденный М.! — приглашает он. — Тенор с манерами баритона.
— Только оставьте оперный словарь, — снисходителен непревзойденный М.
— Я отобью у тебя эту восхитительную женщину. Завтра же схожу в парикмахерскую и подстригусь. А знаешь ли ты, непревзойденный М., как я бываю впечатляющ, едва подстригусь? У меня сразу вырастает челюсть. Всмотрись, непревзойденный М., как нежно эта женщина обняла мои широкие плечи! Скоро она начнет рыдать обо мне ночами и кусать уголок подушки. Жевать, подгрызать? Она уже почти влюблена в меня. А ведь я еще интеллект ей не показал!
Он развлекается, он — Жорж, добросердечный повеса, и куда до него непревзойденному М.! Но трагедия талантов: конфузно влечься — к кульминациям и талантливо не заметить умеренные предметы, рассеивающие мотивацию к жизни. В надежде, что тихо сойдут на нет. Впрочем, авторским великодушием я охотно расставлю круг его интересов, вознаградив — плотной любовью ко всему, что дышит… что под горло набито вздохами, поставив на место просевшей справедливости — творческие причуды и… часы пошли. Надеюсь, не встанут с моим последним словом. Он смотрит в нас голубым рентгеновским оком и неизменно зрит достоинства. Упрятанные тем глубже, чем острей его взгляд…
— Я был безумно влюблен — всего раз в жизни, в пять лет… Поведать ли одну из моих любимых историй? — спрашивает он. — Всякий раз разбивающую мне сердце! — и солнца глаз его садятся в печаль. — Я жил в маленьком городе, в деревянном доме над Волгой. Мы с бабушкой спали наверху, под треугольным потолком, под крылами почти одних и тех же птиц… Бабушка читала мне на ночь Андерсена. И лето дарило мне волшебные сны. Волнующие, как датское королевство. Я просыпался от звуков: утро перебирало голоса чаек, стрижей, ласточек и низовых петухов, перемещенных на шпили ветра… А с каким звуком налетают на крышу облака? Подайте мне взбитые сливки, лучше — в клубничном сиропе, и я посмею приблизить вас к эху этого звука. Великое не звучит — из пустоты… Трава внизу скрипела утренними жемчужными застежками и блекнущими светляками, и пересыпались из мгновения в мгновение листья, и чашки полоскали горло шумной голубизной, и шуршала мука, это пекли для меня сдобную птичку… Пахло пудрой от бумажных тел Ганса и Христиана, и дозревающим пирогом, и зноем деревянного дома, мокрой зеленью и большой рекой. А потом раздавался особенный звон, такой дальний и легкий, и бабушка шла наискосок через комнату и говорила всегда одну фразу: «Лиза пришла». Так звали нашу молочницу. Я никогда не видел ее, но представлял себе прелестную нимфетку… пардон, сказочную девочку Элизу из Андерсена, с отважными голубыми глазами, в платьице с кружевом. А потом бабушка возвращалась и приносила мне еще теплое молоко в большой чашке в горохах, и приносила сдобную птичку с изюминками вместо глаз. Сначала я съедал изюминки, а потом всегда хвост, и последними — крылья, запивал молоком и был безумно влюблен. Я давал себе слово, что завтра утром, когда Элиза придет опять, я встану, и побегу вниз и увижу ее, но наступало утро, и я почти просыпался, и опять слышал сквозь сон поющие голоса и прикосновения того лета, и бабушка шла наискосок и говорила: «Лиза пришла», — а я никак не мог окончательно выскользнуть из снов…
Но однажды я все-таки проснулся — я пробудился от всяческих иллюзий — однажды и навсегда. Уже в конце лета, когда падали яблоки, и роса звучала иначе, в ней проскальзывала августейшая фальшь… Я проснулся, сбежал вниз и настиг бабушку у калитки — как раз в тот миг, когда она расплачивалась с молочницей… — и глубочайший, горчайший вздох. — Лиза была — неохватная рыжая девка, вся в оспе, красная от натуги, она сидела на рыжей траве, обняв толстыми коленями бидон, наливала алюминиевым черпаком молоко и костерила своего мужика, который вчера был пьян, и позавчера был пьян и снесся в сенях — с трехлитровым сосудом малосольных огурцов. Вообразите ли, как я рыдал весь день напролет? Боже мой, столько слез я не выжал из глаз за всю жизнь!
Он сидит на диване, «Беломор» фабрики «Ява», и не дай-то Бог не «Дукат», а от ваших сигарет мы кашляем, и нежно обнимает лучшую Елену.
— Ну-с, доблестные морпехи… или я — не в том слое? Доблестные стукачи-дятлы, расклевали свои пишмашинки? — и смеется. — Вы думаете, наше дело — угрюмо тонуть в дыму и жать не то на педали, не то на клавиши, и на всех блазнится — буква «я»? Большая жатва, наш жанр — общение! На лестницах, на базаре, на ипподроме, на отколовшейся льдине, мешая свистящим шепотом — поэтам несчастья! Наполняться чужими мгновениями, потому что свои — кустарны. Прожить десять жизней, чтоб подписать десять строк! Я произнес: прожить, а не прожечь? А вот когда прожег — тогда закрылся, сел за стол и за час отбил. И все.