Страшные грязные кружева предсказанного слияния раскрывались пред Леокадией, как рваные летучие мыши, волочили змеиный шелест и ластились к ее одеждам иловатой оборкой. Подъезд все более отягчался музами бытия. Нездоровый металлический звон шел от сплетенных в венок почтовых ящиков, о заслонки их дробно колотились черные комья газетных букв… на площадках сгустившиеся длани деревьев, подстраховывая друг друга, душили натянутые шипением стебли рам… и все изощреннее становились способы перевозки голосов, лифт бескрыло метался в бункере, нападая на стены, вздымался наобум и куда-то пушечно садился, меж противоборствующих в нем дерева и железа неустанно сочились отработанные веселья движенцев. Теперь уже и внизу, и вверху клацали расщипанной бородкой и резались в штопор затворы, палили залпы дверей… Рядом, внутри кладки, нарастал подмоченный вопль: отстань от меня, отстань, отста-а-ань!.. Незримый художник камня, проходя сквозь коробку радио, повествовал о том, что волнует душу художника: — Сам по себе камень закрыт. Однако я сумел его раскрыть — и теперь камень заговорил… — и прочил не оставить камня на камне от стен — нераскрытыми и водящими глушак и молчанку… Да, а в финале я! — кричала благотворящая Марго и превозмогала тезисом — известия раскрывшихся стен, потому что в финале не бывает слабых соперников!.. И сколачивались этажи шагов, и лай панбархатной, и вой иных, утяжеленных природой зверей. Донные допущения — кубарем поднимались, а верхние катились по порожистым маршам все ниже — к панической деве ужаса и ораторствующей деве благотворящей, сообщавшей, что на прохождении вертопрахов — на длине их руки или иных длиннотах… научится на представителя юриспруденции. Но представит не адвоката, а прокурора, потому что, признавалась дева благотворящая на открытом диспуте минералов — с владеющей лишь арго штукатуркой, мне всегда больше нравилось — не защищать, а о-суж-дать!..
В миг последний, тщетно ища спасения, дева Леокадия открывала беззвучный ненастный рот, и подхватывала ужас свой и все, что лепится к туннельному, и сошвыривала с лестниц — в расщепленные зловонием черные плиты парадных дверей… или в либеральную модель мироустройства… И несла ужас, рассыпая, где узко, ручейком и змейкой… и при носке путалась в аммиачных разливах осенних позолот, но смотрела в неотложную скорость «неотложных», каковые последние спешат к смертникам — и столь живо, что проскакивают — много дальше, оставляя тут и там — неотложные от крови кресты, а эти — сливаются в мультипликационной гонке, вышивая средний уровень города — полувоздушный коридор жизни — кровососущим бордюром…
XXXII
…день семидесятого года и семидесятого рождения тети Маруси, подсыхающей вместе с гидрокостюмом реки, забытым на антресолях холма и впутавшим дельту капюшона — в волчьи ягоды.
И в семидесятый раз спрашивал тетю Марусю барханный хор, или хорохористые сойки, присевшие на порог ночи, и ночной козодой: чем вы приняли заниматься в жизни? Каковая занимательная — все тоньше, согласно тонкой солдатской… и подхваченная земля солдатской шутки: жизнь вошла с вами в боевой контакт и нанесла потери… на что тетя Маруся рапортовала, устрожая голос до контрольного и не сбившись: — Поставят задачу — будем выполнять!.. Даже если решения этой задачи не существует, все же лучше — поставить. А мы всегда рядом с вами, отмечали вопросившие — поющие присяжные или песочные птицы, или та, что, единожды порхнув, выхватила тетю Марусю, необъявленную Марию — в молодых первомайцах с демонстрацией светящихся лиц и пыльников на высоком подложном плече, и фанерного аэроплана, и надписала на крыле: здесь были и есть… или: мы, друзья, перелетные птицы… а поздний сквозняк или поздняя тетя Маруся нанесла на щеки ранней Марии — пальчики тюльпана и мака.
Посему и к семидесятому рождению вновь дарили тете Марусе — не потомство, пожизненные задачи — парторга или землемера, хоть не прежнего необъятного услужения Родине и мерного шага по ее мытарствам, а — землемера, и мытаря и менялы ЖЭКа, и она приняла почетный ход — от крыльца до крыльца, блуждание в лесу лестниц, в горных ущельях у щелей дверей, сквозь которые подавали ей голос дети партии, в перелазах и зеленях на их старых гнездах, чтоб забрать то ли подати, то ли взносы: вырезку из их золотых тельцов по прозванию боевые, и заверить, что в руках партии тельцы сии, вне сомнения, удлинятся… Между тем река уже откашляла с холма зубы лун и все мокроты, и сносила посох течения — в позумент, потерявшийся в песке, и отстала от жадности — примерять на себя что ни встретит: пламенные глаза солнца, и группы и единицы, пролетающие на разной высоте, и жевать, как на торге, верхушечные срезы улиц и построенные над ними треуголки, папахи и метущиеся короны. И изверглись кочевья спорной земли, приписанной — к белодонным соборам снегов, или к мечетям лета, или к их создателю, и валы чужбин, и явилось назначенное — косточка оболочки…
Гости тети Маруси были — братья самоотверженности и друзья перелетных птиц, такие же тростевые кадровики с вытопленным оком и устланной мерзлым шелестом гортанью, лбы имели степные, раскатившие сияние — к апогею, а платье — двурядный костюм, назначенный выстоять — под защекотавшей его струнной полосой и под листовским усатым аккордом медалей, и негнущиеся ботинки начищали не гуталином, но осенними или осинными бархотками с развернувшего им ковровую дорожку — Дерева последнего часа. С каждым гостем были два ангела или две жены: прима-совесть — прозрачна, как разлука, посему — невидима. Ниспосланные вторые — локоном перманентны, телом прямоугольны, как лобовая атака, и укрыты от поражения — текстилем, раздевающим династии земных растений, дабы уподобилась жена — празднику урожая и бушующему гумну, а не редколесью и крутояру. Пальцы влагали в оправы экзальтированных металлов, а голос шел — многодневный, метущий заслоны.
В кратком поминании: богобык самовар, топчущий стол, или вождь, опоясавшийся застольными ликами едоков, вознося их и себя многими ступенями — к вневременной форме чуда: к дворцу Мавсола… Краски и сияния: обернутые флагом багрянца наливки, и воскрешенные в графинах лазоревые башни льда, но уже разлагающиеся на токи слез, И щербатые уксусы, и горчица — желта и ядовита, взяв масть — адмиральский погон, а летящий перец, порох, прах… Изрубленные узлы пунцовой овощи, а также разбитые на красные доли рыбы и центральная тема: сбитые белизной в тучу головы с крылами накрест — платформа с пельменями, и камбуз бузящих вод, кроющих новые противни с осыпанными мукой головами, и страстное ожидание — той счастливой, где спрятана копеечка.
Гостья Галата, соратница по старой коммунальной квартире, оплывала собранным из щепоток одиночеством, а кто-то великий, задувавший ей сквозную любовь — сквозь медный рог и протягивавший сквозь антрацитовый гобой, сгрудился сам в себе, как скалы, вечно навытяжку и лишен движения — и земного пути… и беспутен, и имя ему — камень молчания, который насмешка над стоиком разбросала — тут и там. В семидесятом рождении тети Маруси сей первородный и произносимый лишь камнем, несомненно, стоял по колено — в козьей шерсти чуть прошедшего стада облаков или севшего в изумрудную шерсть тумана, но засылал один глаз свой — в пятно окна, и силился преуменьшиться до гостиной и воссоединиться взорами — с головным обедом. Простирался к тьме, затаившей под буфетом свою черную дылду в серебряных клапанах пыли, и тянулся к длинной дверной расщелине обжига ночи, подвывающей на одной ноте, или к щели, щемящей медно-медленный рог полдня. От напрасных его усердий оставались скрипы и пузыри за корой стен и книг, коими были первоисточники, а также первопуды и однотомы — гослитские классики, и источались в желоба плинтусов, и запитывали червоточины гостей — червонным светом. А в обиталище гулливой Галаты остались свидетели — овечьи и козлиные головы, окаменевшие в крестике на подушках, разбросанных тут и там, и на отмелях звона — лодочки с любовными парами, связанные лазурными соцветьями — с цветением мира, и съежившиеся в кулак раковины, зажав манерную и минорную музыку, и фарфоровые нимфы в гротах, и глазурные пастухи, пуская с локтя — корзины с изобилием, розы и яблоки, а также — веселые пепельницы с секретом и мятые нотные страницы, провалившиеся за диван. И, уворачиваясь от замедлившего окно полдня или собирающей черные камни ночи, и заслушав петляющие походы тети Маруси, гостья Галата делала странные объявления, что вошла в Ренессанс, а дальше правит — в северные искусства, придвигала к себе блюдо с яблоками и, вооружась косарем, деловито снимала с фрукта — картофельную кожуру сытого года. Но обескураженные нажимом яблоки превращались в розы, и Галата не успевала насладиться — и тянулась за четвертым наслажденьем, и за седьмым…