Литмир - Электронная Библиотека

Здесь мы хватаем, что кому в руку: Мамигонов — телефон со «Скорой», а я — котомку с цилиндром, в котором запаяно сияние, и… И да, но больные знамениями и книгоизданиями события в самом деле знаменовали скромность и точность — двадцать минут.

XXXV. Призрак памяти

Муза. (В лавровом венке, на подоконнике. Рядом лежит книга П. За спиной Музы — окно с подпольем двора: кострища, жующие мусор и выдувающие. — копченые пузыри бутылок… пургующие бутоны жженной шерсти, а также пунцовые кожи луж, пометив цветом — ребра ящиков и крылья пустобрюхих коробок… К собравшейся компании, но отдельные заметы — хозяину дома в близкую кухню). Письмо благодаря своей обтекаемой, как вино, форме затопило в тебе, Мамигонов, дерзость и острые рабочие руки… Отверни ко мне эту пьянящую, как письмо, форму — щедрее, чем золотой дождь. Кстати, хлеб у всех в дому свой водится, так что потчуй нас дымящимся жертвенным мясом. С которым ты угодил в кучу букв! В жидкую десятку. (Бьет в книгу П., как в тамбурин.) Мамигонов, потрясенный высоким счетом, что предъявила ему Муза, разбуженный — до основы, родил смертельную бледность, смертельная выкинула — всепоглощающую белизну… эта родила нехватку ничтожной площадки лица его, ни — залить собой все его листы… Но — сорвать Мамигонова с точки, выхлопнуть в трусливую дверь, и брызнуть выжигающие белила — на простор, со всего встреченного снимая цвет и пятная — его невидящим взором… Свежевать Мамигонова и напорошить его бесцветным пером — глухой январь тоски… Но и тут обошли взбеленившегося — столбовые истуканы ночи с вехой огонь — в одиночке-глазнице, а тощие чресла их шли спеленуты — в неумирающие послания от всепродавцев, где конец строки запахнул начало., чтобы чтение раскрывалось с середины, и к последнему препинанию все заново убедились, что в начале слова не существует… Снял голову со змей, остальное — не ядовито, можно его обедать… Подаст ли нам Мамигонов блюда яств или — отбеленные до мечты? (Приподымает корку книги П. и с отвращением захлопывает.) Можно ли не посыпать слезой смутный путь, принявший Мамигонова — в грустных для января очертаниях: в непубличных, едва наметившихся одеждах и в кокарде луны… Или Муза сморозила ему счет — злее вечной мерзлоты, и он возложил на себя — грех моей непомерности и понес — в пустые равнины зимней ночи… Я решила спасти не так пошлость пера, но — невинность белизны. Прихватила Мамигоновы шкуры и колпак из нехорошего зверя и пошла обнаружить безумца — по какой-нибудь процедурной нечистоте. Но мне навстречу — живописцы места сего, столь же слеповаты, а может, в прежней жизни — весовщики и наливщики пива, и проводят в искусство — нетоварные вещи: с недовесом сторон, с недогоном краски… так же плохи, как мамигоновский наряд… на что ни наткнешься в темноте кладовой души, что ни вытащишь — для отлова зазевавшейся Музы… Так что какое-то время я вынужденно курлыкалась с жидким вернисажем, заплатанным их холстами… живопасов, затыкающих все посеченное — своим кладовским мусором, и несколько отрешила от себя скроенные из пролежней зверя платья Мамигонова. Но тут сама Мнемозина шепнула мне в забытье, что и мой приют, сейчас от меня отрешенный, посвящен — гостям! Пришлось финишировать, для скорости опираясь на куриную ножку… но уже забыв — звериные Мамигоновы спецовки в углу с неисчисленным градусом…

Известно, что место, ютящее меня на этой земле, высоко. Ничего странного, что на обратный мой путь кое-кто соскочил с ветвей власти… что многопалая рука бюрократии вдруг нашлась в одном со мной лифте. А к ней сонмище тела, еще туже — от формы вина или от стены до стены слепившего над подъемника. Что ни глаз, вопрос: — Рыбочка или яблочко?.. Вижу, руководство разлакомилось и решило произвести захват. Подольщалось: —Разделитесь своими эмоциями, впечатлениями… — гули-пули… ремарка из затоптанного романа: пули устремляются к объектам… Но поскольку начала не существует, я зашла с середины подъема: — Кто спорит, мне всегда хотелось вести твердую, черствую линию от лица государства? Разделите со мной портфель, который вы так длинно ловили. И тогда я всех прожую и выплюну…

Аполлон. Кто, если не я, гостил у тебя в указанный миг? Какой жующий не заметил, как ты отсутствовала меж блюд — на той малине с картинками, и ныне теряется, и глаза — пополам? Или время не властно над тобой и нами?

Муза. Когда я пирую, объявляет оттоптанное романное alter ego Мамигонова, я, то есть оно везде летит метеором, у меня, то есть у буяна, в голове одно: менты, менты… Чуть зазеваешься — в секунду загребут! — конец обоих авторов. Из коих ни один, как ты, не признается в отсутствии Музы. Кстати, я заметила — все случившееся скрупулезно встает в разлитое под него время.

Аполлон. (В кухню) Ау, принимающий, неси скорее — каре ягненка в имбирном седле барашка в корзине из ананаса — оторочена трюфелями и тимьяном… И зачерпни в водах пресных и в водах подсоленных, и нарви с кровоточащих зрелостью ветвей… Кстати, когда ты сыграешь мне на дудке?

Муза. Мамигонов не дует, а открывает свой внутренний мир — то ли в комиксах, то ли в комплексах… в общем, комплексное наследие. На дудке — потом и другие, с недоступной ему высоты. А шкуры с него я уже спустила. Но никак не могла припомнить, где оставила… Между тем им тогда же нашелся новый заполнитель. Неотходный от рисовщиков — ходульный гений, так же слеповат и в средствах скуден, он догадался, что эта отоварка… что этот дар ему — от Музы, и принял Мамигоновы пальто и шляпу зверя — сразу на плечо. А после никто не мог вспомнить, откуда он — и куда отдалился.

Аполлон. О художнике всегда забывают. Думает быть посажен вышивальщицами — на кумач, чтоб его неважный овал рябил над толпой, а мастерицы колют иглами вождей, уже сидящих — и в башнях, и меж пальмовых листов… Знал и я одну подвижницу иглы, а может, ее знала Афина, не помню…

Муза. Если художник уже исполнил свою — цитирую: миссию, записал поручение, что шептало ему недомогающее небо… дают себя исполнительским звеном… отныне его жизнь повисает. Не бередит высшие силы, кто до сих пор водил его — меж раззявленных клювов пуль и свистящих петель дождя, открывай — ежедневно пущенный в него сверху огненный шар, эта поддержка с воздуха… или крытых листовой медью атлантов с зеленью в висках или в лесу рук, голосующих — обрушить на него мир как он есть… вернее, кто пас мир — вкривь от его пера… Кто подсказывал ему спасение, теперь, сроет надолбы и отворит место, где в голове его — снова хаос, и на языке — коровья жвачка… где жилище размыто и неочевидно — для несущих дары, и обломки, проведенные им в реликвии, вернулись в неопрятную дрянь… Ближних его станут отводить — на безучастные позиции, и никому не помогут ни волхвы, ни проволочки обетов, ни вязкость травы… но окропят покидаемого — язвами, а углы — паучьей тоской и прихватят его рубища — из зверя или путанных нитей, ставшие излишне большими, ergo — излишне теплыми… Умалившегося же будут гнать с дороги на дорогу, каковые песочные сестры столь стары, что не помнят, куда идут, и кружат, и теряются, и липнут друг к другу… И сложивший акростихи созвездий продиктует уже не ему, но иным старателям — начистить золотыми бликами проходящие над его макушкой крюки и облить великим покоем — мелькающие ему из повышенных окон площадки… А также — пропажи его творений под машиной, следящей общественный порядок, и развеяние рукописей, дабы то, что написал он, с блеском писали — уже другие, новое поколение тоже хощет! Я могла бы об этом умолчать, но мое единственное оружие — правда, я беру — правдой…

…когда в притягивающем даль волшебном стекле проступает бордель, или безумный стан, или лагерь на обочине старинной мечты, на распевах нескончаемой контроверзы… Палатки, чьи стены гуляют, боками спешной собаки и гремят гуляющим от бочки обручем, но зато в сих покоях-непокоях — всегда день открытых дверей для гуляющих мимо счета фигур, и родни и челяди: многих чад по фамилии не то Несчастье, не то Бесчестье, обычно мокрых, и теток из клана Хворей, и бабки Невзгоды, и близнецов Потерь… и вокруг — на дальнобойных фимиамах весне, проходящих гарью сквозь горло и скомканную диафрагму, или на разлитых лиловых и розовых пятнах с душой сирени… точнее, на сукровице глины — снования: перемещенные по пунктам лица, чье переметное продолжение — дебош зачесанных в балахон складок. Но как заняты их глаза и пуговицы! С утра до исхода только выслеживают и пристегивают съедобное, и затекают в полусъедобное, и втягивают в запасливые ямы зрачков — съедобное лишь по обрезу… И врастают балахон за балахоном — на наделе холостого воздуха, проглотившего — машину с хлебом, угощение от стола министра, или полный масленицей одеял грузовичок… такие же самоходки, как время, которое здесь оплевывают — и топчут захватившие их в кабалу дни, забыв бросить в каждом — зарубку, булочные крошки, по которым — назад… бросить шум погашающей монеты переправы… и ждут прозрений, и имеют голоса большого объема — на тонны вздора, и простывают в декламаторах нечленимого гомона… Но настырно формируют из качаемых ветром прутьев — дворники на лобовом стекле, и стоп-огни — из красных петлиц шиповника: смешавшийся вид с капота и с тыла, и в дрожащих, ползущих слоях леса почти обнаружен — угол кузова и бьющиеся в нем золотые рыбы булок… Те, кому пошлем, обмакнув в елей и в рыб, кусок хлеба, — тот предаст нас… В любом случае в дар им — нахлобученный на все поличное закопченный казан с пловом луны… А после кормят и кормят ненасытных львов огня, бросая им в пасть — непродажные вещички, опрыскивая гривы — шипучей мольбой, дабы защищали столь же грязных, как сама кормящая униформа, детей, кто родятся, и родятся и родятся… Обводят стаей костров, чтобы не приблизилась к ним зима, чтобы провальный надел эфира успел родить машину с рыбобулочными… а к чему? Ибо отпрыски, выводки и выводы голода, угнездившись в теле, если знают читать, то не книги, но скорее — коробки, пакеты, банки, пачки… и с трудом — таблички, доски… ни — согнать мелочь слов в собственные хочу, только — разнузданно интонировать, но осыпаны хочу — по последние пруты на темени, ну да теми же: надстраивать тюрьму души своей… кушать, лопать, давиться, набивать, требовать липкими руками добавку… еще не дозрев — до следующих сладких утех, до страсти — густо размножаться, как предварившие их — вечно, вечно плодоносящие безумными едоками… или всюду ставить тюрьму. Но умеют бегать по кускам света меж встающим стеной брезентом — поддержать прожорливость… оголтело кусочничать, всех побивая: пресекая крылатых, отплющивая ползущих и отмечая ножом шелестящих, носиться меж ними, передавая друг другу — эстафетную палочку Коха, и уноситься — всей жизнью… И не догадаются, что другие побуждения и мотивы — чуть правее их протекающей сущности… Что, прежде чем затмить собой крылатого, дознаются: жаворонок или соловей? Разбивают ползущего — не башмаком, но милотью, ползущую воду — овечьей пеной: пополам… И другие станы или залы взвиваются в небо — по мотивам Икара… или всеми горнами, фаготами, флейтами входят в землю, золотой соскоб которой кто-то послал им, вложив вместо напильника — как раз в не доехавшие до них булки… бросил золотые пригоршни золы — в ноздри заблудившегося хлеба… Кстати, некто, чье оправдание жизни — защита обиженных, измеряет скопления человековида — не головами и лагерями терпимости, а — залами. Куда уходят налоги, не знают ни в одном зале! — сожалеет он, собираясь завернуть — на парламентские сезоны… Впрочем, и те и эти декорации садятся… и станы, и залы съедают эпизоды, выпивают софиты, опорожняют юпитеры и занюхивают обглоданной кулисой… Меняют королей — на дешевых актеров, и пересыпают классические реплики — тем же лагерным арго… и опускают вечное — кушать подано.

14
{"b":"823670","o":1}