Матвей, обретя, наконец, дар речи, но все равно запинаясь от волнения и незнакомого ему до этих пор чувства уверенной решимости, предложил:
– Папенька… давай отправим в Углич… доктора Финницера! По-русски он понимает сносно… и учился за границей, знает, как с этой лихорадкой… пурпурной… бороться… он… справится!
Услышав из уст младшего сына такое предложение, Григорий Афанасьевич, несмотря на обстоятельства, просто просиял:
– Дело говоришь, Матяша! Коляска заложена, а я дам доктору Финницеру денег на дорогу и все, что он сам скажет, что может помочь моей кузине, да заодно и письмо Александру, – так, исключительно полным именем, он называл Кириного отца.
Танька, получившая за драку с Авдотьей серьезную взбучку от господ, а потому притихшая, была отряжена позвать доктора, и через сорок минут, покрякивая от мороза, долговязый востроносый немец, лечивший Безугловых и всю их дворню, но квартировавший зачем-то не у господ, а в скромной гостинице на Петроградской стороне, с ящиком медикаментов под мышкой сел в заложенную для Киры коляску и вскоре скрылся из виду.
На стук в запертую дверь Кира не отреагировала, несмотря на то что он повторился уже в четвертый раз. Заглянув в окно, Арсений (а стучал именно он) увидел, что троюродная сестра все еще лежит ничком, даже не сняв тулупа и платка, и всхлипывает. По временам она приподнималась и, широко, размашисто крестясь, что-то шептала, а потом снова падала на ковер, так что было непонятно, по-прежнему ли она плачет или тревога вылилась в исступленную молитву о здравии так внезапно захворавшей матери.
– Так-так-так! Мой дражайший нареченный шпионит под окнами других девушек и вообще ведет себя, как герой сентиментального романа!
Паша подкралась так бесшумно, что Арсений и не заметил. Обернулся раздражённо: как она может зубоскальничать?! Кира – сестра, такое его к ней отношение уместно и даже вполне прилично. Но, увидев невесту, в очень шедшем ей собольем полушубке, с высокой бальной прической и лучистыми чернющими глазами, такую черную в окружении белейшего снега, успокоился, повеселел и озоровато запустил в Пашу снежком, чтобы не смела говорить таких вещей. Баронесса Бельцова расхохоталась в ответ и бросила в жениха целую канонаду снежков. Бой продолжался с полчаса и закончился безоговорочной капитуляцией студента Безуглова перед напором, жизненной силой и веселостью невесты.
Той ночью уставшему от столь стремительного развития событий Матвею приснилась Кира. Она сидела на снегу, не в скромном тулупчике и Леночкином платке, как в жизни, а в бархатном бальном платье цвета балтийской волны, такая же веснушчатая и большеносая, какой была всегда, сколько он ее помнил, и ее распущенные по плечам растрепанные огненно-золотые, рыжие волосы искрились снежинками и солнцем, и единственный этот факт делал его троюродную сестру по-настоящему прекрасной. Повернувшись на другой бок в надежде, что видение от этого не убежит, Матяша так и не догадался, что Арсению в этот момент неожиданно, вопреки его сердцу и здравому смыслу, снилось то же самое.
Глава 4
Думы старого солдата
Александр Онуфриевич Караваев протянул больную ногу поближе к печи, уселся поудобнее и раскрыл книгу. Морща лоб, пролистал несколько страниц, поняв, что потерял место, на котором остановился; нашел, прочитал абзац и досадливо отшвырнул фолиант в дальний угол.
Это был новый роман неизвестного сочинителя, пожелавшего спрятаться за инициалами А.П. Действие происходило в Северную войну, и именно поэтому Александра Онуфриевича эта книга занимала и одновременно раздражала.
– Ни слова правды! – проворчал мужчина, кряхтя: нога, несмотря на близость к печи, начинала болеть все сильнее, как всегда бывало зимой. – Враль этот А.П., кто бы он ни был… – и Александр Онуфриевич уже в который раз хватался за перо, чтобы подвергнуть этот роман критическому разбору, а потом отослать свое письмо в Петербург, в Коллегию народного просвещения, а может быть, лично Государыне, но каждый раз оставлял эту затею, понимая, что даром слова не владеет. Но написать непременно надо было, потому что нельзя же, чтобы о войне, забравшей его юность, писали враки… Однако в который раз вместо связных мыслей, которые можно было бы предать бумаге, воспоминания унесли его далеко, в пору, когда он был еще молод и не было ни боли в ноге, ни горестей, ни этих неразрешимых противоречий.
В счастливом Санькином детстве было всё как и должно быть: маменька, сказки, калачи… Конечно, крестьянская жизнь на Руси всегда была не сахар, но маленьким всегда перепадало больше, это была маменькина забота, поэтому до поры до времени Санька рос в счастливом неведении настоящей жизни и был румяным веселым пареньком с крутыми пшеничными кудрями и – под густыми рыжеватыми бровями – васильковыми глазами, острыми и зоркими, как у хищной птицы. Кроме того, обладал Санька недюжинной силой, и девки не сводили с него глаз. Хотя был Саня с чуднинкой: Бог весть зачем выучился у сельского попа грамоте и, хотя никогда полученными знаниями не пользовался, ходил по селу гоголем и считал себя чуть не прохвесором, как говорили его родные.
Происками врагов рода человеческого, сиречь бесов, считал Санька то обстоятельство, что попал в рекрутскую сказку. Шестнадцати лет от роду, в тот год, как уже четыре с небольшим года Государь Петр Алексеевич воевал со свеями, отправили на войну и его, не посмотрев на то, что по закону нельзя было отнимать единственного сына у матери.
Война оказалась страшнее, чем рисовало Саньке его воображение. То наступления, то отступления, то отсиживания по окопам, в дождь, снег и зной, в гололед, летнюю пыль до небес, весеннюю и осеннюю распутицу. Кровь, от вида которой даже у такого богатыря, как Санька, темнело в глазах, гибель товарищей, такая легкая по исполнению и – в первые пару раз – невыразимо тяжелая для понимания. А потом и она стала чем-то обыденным, простым, как «Отче наш» – и именно в этом, как понял тогда, на исходе третьего года своей войны, Саня, и состоял весь ужас этих смертей: вот, был товарищ, сидел рядом в окопе, подкручивал ус, покуривал цигарку, посмеивался, а то вдруг и замолкал, припоминая далекую старушку-мать или молодую жену – и вдруг его так до одури просто настигала, свистя, туземная пуля или рассекал клинок, и с этой теплой кровью уходила куда-то к звездам, или солнцу, или что там было в тот момент на высоком и широком небе, уходила туда не только душа солдата, но и, казалось, последняя земная память и о жене, и о матери, и о родной деревеньке. И хотя Санька этих Аннушек, или Марусь, или Катерин не знал, но по ночам он оплакивал и их, а не только друзей-солдат, и ему чудилось, что священник в вылинявшей епитрахильке отпевает не только павших, но и тех, кто никогда уже не дождется их домой там, на бескрайних просторах лесной, болотной, полевой и луговой России. И вся Россия, чудилось, возлетала от земли туда, где за облаками на Своем огнезрачном престоле восседал Господь, вместе с заупокойными напевами. И тогда, несмотря на чувство долга и желание отомстить врагам за товарищей, начинало тянуть домой, чтобы его Россия, с морщинистыми щеками, натруженными руками и седой головой в пестром платке, которую он звал маменькой, а односельчане – бабой Лукерьей, осталась еще хоть на малое время здесь, на земле, которую, по словам Спасителя, возделывать нужно было в поте лица, которая щедра была на тернии и волчцы, но при должном уходе и хлеб родила с избытком.
Последней каплей, уже Бог весть на какой год этой бесконечной войны, когда Саньке перевалил второй десяток и побежал третий, стала гибель самого верного его товарища, боевого друга всех этих лет, возмужавшего вместе с ним, да к тому же тезки – Сашки. Пуля срезала его где-то в том месте, которого нет ни на одной географической карте, в поле, заросшем васильками, среди бела дня, без объяснения причин.