Эта подлость послужила сигналом для зрителей, у которых уже давно чесались кулаки.
— Бей гадов! — крикнул Туз Червонный и боднул головой в толстое брюхо Сердяги. Тот, словно сноп, повалился рядом с Гордеем. С трудом встал Страшных на ноги.
— Стойте, ребята! — крикнул он.
Рыбаки оглянулись на Гордея. Воспользовавшись этим, двое матросов подняли своего капитана и бегом потащили к катеру.
— Да чо там «стой»! Бей, ребята! — крикнул Туз.
Матросы, отмахиваясь, отступая, пятились, иногда падали от тяжелых ударов разъяренных рыбаков, поспешно поднимались и еще быстрее, почти не защищаясь, улепетывали к катеру.
С разбитыми в кровь мордами команда спряталась на «Ку-ку».
Туз Червонный набрал камней и начал пулять в катер. Зазвенели стекла, затрещали доски, жалобно звякнул колокол.
Сердяга, укрывшись в темной грязной утробе «Ку-ку», открыл стрельбу из нагана.
Кто-то громко крикнул:
— Мужики, прячьтесь!.. Приказчик идет!
Разошлись рыбаки по лодкам и, как ни в чем не бывало, один за другим отчалили от берега.
Тудыпка поскакал в Баргузин и сразу же — к Лозовскому. Робко постучался в массивную кедровую дверь и боком, боком, блудливо виляя задом, вошел в маленький уютный кабинет Лозовского.
Сидевший за столом купец оторвался от книги, взглянул на Тудыпку удивленно, с тревогой в расширенных глазах и небрежно кивнул на глубокий его поклон.
— Голову-то тебе еще не оторвали?.. А надо бы!.. — на красивом выхоленном лице купца презрительно растянулись топкие губы. — Ну, чего взмыленный примчался?.. Садись.
— Беда…
Лозовский спокойно ждал. Нельзя было понять по его лицу, что он чувствует, о чем думает.
— Катер разбили… эти…
— Совсем?! — лениво спросил он.
— Нет, ходит, но…
— Чего «но»?
Тудыпка рассказал про драку Гордея с Сердягой и о последствиях ее.
Лозовский нахмурился. Закурил. Подал Тудыпке золотой портсигар.
— Дурак твой Сердяга. Мстить вздумал. Подумаешь, заманил его Гордей на Воронихин Пуп!.. Взъерепенился безголовый.
— За Третьяка еще…
— Ладно, все понятно, — узкое лицо Лозовского окуталось печальным дымом. — Вот что, двигайся-ка поближе. Чего как чужой? Поговорим, брат! — Лозовский жадно затягивался, и дым все больше заволакивал его лицо. Но и сквозь него остро смотрели глаза: — Значит, мой «Джеймс Кук» ходит?.. Так… Стекла разбили — это пустяки. Дело не в стеклах… Все начинается с малого. В деревнях сначала тузят друг друга сопливые голопузики, потом юнцы, а там и бородачи — стена на стену. Глядишь, кого-нибудь и на тот свет — «со святыми упокой». Понимаешь, Тудыпка, дело Третьяка не такое простое. Воронихин Пуп мог нам обойтись подороже; повезло, что не было ветра, а то от катера одни щепки бы остались. И опять не в этом суть. Смотри: последняя драка — разбили стекла… Дело не только в Третьяке. — Лозовский замолчал, тяжело вздохнул, грустно опустились углы узких губ. Снова заговорил, медленно и тихо: — Оно будто все пустяки, но, если глубже поразмыслить, жутко становится. Раньше думать боялись, а теперь в драку лезут… Ты где видал, чтоб крестьянин, рыбак или охотник ломал свое или чужое добро? Для этого нужно большое озлобление!.. Озлобление! — Лозовский снова закурил. — Я пожадничал, да ты воруешь, да Сердяга со своей братвой. Ты меня понимаешь, о чем я тебе толкую-то?
— Будто бы, мало-мало, Михаил Леонтич.
— Эх, ты, «мало-мало»… воровать ты только мастер… Я ведь и так даю тебе волю. Научись, Тудыпка, головой капитал наживать… Вникни в науку коммерции… Ты же не дурак! — Купец вскочил и по-кошачьи мягко зашагал по пышным дорогим коврам. Его узкая фигура быстро и легко перелетала из утла в угол… — На фронтах дело дрянь; в царском доме Гришка Распутин командует. Того и гляди царя скинут, — жестко звучал его голос в золотой, яркой комнате. Тудыпка поворачивался на этот голос, испуганно слушал крамольные речи. — Народ, сам видишь…
Тудыпка чуть шею не вывернул, не успевал следить за бегающим по комнате, раскрасневшимся Лозовским. Словно на углях сидел Тудыпка. «Вот чешет. Вот что значит книжечки…»
— Только купцы деловой народ…
И вдруг Лозовский застыл перед Тудыпкой. Возле лица приказчика болтались золотые концы тяжелого пояса от халата.
— Есть еще деловые люди… Ты думаешь, кто это? А? — Лозовский положил легкую, в дорогих кольцах руку на плечо Тудыпке. — У нас, например, Лобанов…
Тудыпка засмеялся. Лозовский сердито отдернул руку, отступил на шаг.
— Смеешься? — в голосе Лозовского — злоба. — Чего смеешься? Большевики — деловой народ. И они наделают беды. Помянешь меня, когда всех нас они за горло возьмут… — Вдруг резко спросил Тудыпку: — В Онгоконе будет полиция. Кого арестовать?
— Третьяка и Страшных, — не задумываясь, брякнул Тудыпка.
— Эх, ну и простофиля же ты. Я ж битый час тебе толкую. Зачем я время трачу? — Лозовский зло свел в одну черту черные собольи брови. — К Лобанову и Мельникову надо придраться… вот кто нужен. А ты… с дерьмом занимаешься.
— А коли их там и не было?
— Дурак! Они везде присутствуют. Им осталось только на крыльце твоего дома в Онгоконе перед народом прочесть бунтарские листовки. На всех плесах не они ли рыбакам головы морочат? Я вот в своем кабинете сижу, а ты в Подлеморье. Кто же из нас больше видит и слышит? Не получится из тебя купец…
Тудыпка потупился.
— Хоть бы каплю понял, о чем я толковал тебе.
Приказчик поднялся, надел фуражку.
— Что толку-то, что я понял? Понять-то понял… только боюсь. Ножом грозятся… пулю обещают… Как и быть?.. Хушь убегай, Михайло Леонтич.
Лозовский совсем посуровел.
— Хоть разбогатеть, а труса празднуешь. Думаешь, как оно нам-то достается?! Сию же минуту поезжай обратно. Приласкай того, кто за деньги душу продаст. Заплати из кассы щедро, и пусть он глаз не сводит с Лобанова. Понял?
…Вера напекла на нерпичьем жиру румяных лепешек и позвала Третьяка завтракать.
— Говорят, Тудыпка полицию вызвал, — сказала тревожно.
Третьяк молчит, неохотно ест мягкие лепешки.
Молчит и Магдауль, глядит в окно. Есть ему неохота. Дымит своей трубкой.
Вера подливает чай Третьяку.
— О господи!.. Бога не боятся, ироды, пропасти на них нет! — причитает она. — Как ухайдакали тебя, дя Матвей… мой-то бросил ширкать[41] дрова для «Ку-ку»… Ночами не спит. Все молчит… молчит… да о чем-то думает. Ткнешь в бок — будто ото сна очухается и виновато так лыбится[42].— Вера грустно стоит перед Третьяком:
— Ты бы, дя Матвей, схоронился бы куды-нибудь подальше в Подлеморье, к тунгусам, что ли…
Третьяк молча утер усы и бороду. Перекрестился.
— Спасибо, добры люди.
Магдауль вдруг вскочил, подсел к Матвею.
— Кури, — подал ему свой кисет.
Сошлись два молчуна. Курят, молчат.
Наконец Магдауль решительно заговорил:
— Третьяк!
Молчит Третьяк.
— Мой тебя в Томпу на лодке возить будет.
Молчит Третьяк.
— У тунгуса жить. А то тюрьму тебя садить будут.
— Сдыхать и в тюрьме можно.
— Пошто так баишь?
— Не жилец я, Волчонок. Не старайся. Спасибо вам и так.
Магдауль качает головой. Опять молчат. Только шипят трубки. Они ведут свои извечные беседы: «Ш-ш-ш?» — «Ш-ш-ш!» — «Хорош-ш-ш табак?» — «Хорош-ш-ш!»
Страшно Магдаулю становится жить в Онгоконе.
Раздался детский плач. И сразу… плеск воды. Торчат, брыкаются крохотные ножки, а ребенка и не видать.
— Сережка утонет! — испуганно всплеснула руками Хиония и матерой медведицей бросилась к ребенку.
Покороче привязала непоседу к колу вешалов, усадила под навесом из сетей.
— Сиди, воробей! Так и норовишь улететь, то из лодки, то с берегу…
Громко разговаривая сама с собой, сняла с костра большущий противень с рыбой и пристроила тут же рядом на двух продолговатых камнях.