— Заткни хлебальник, иуда! — взревел бригадир. — Беги, пока цел, пока я тебе из сиденья ноги не вырвал!
Плакать Гаврила Нилыч перестал тотчас. Постоял на четвереньках, обдумывая что-то, потом резко поднялся с колен и долго оббивал, стряхивал с брюк сырые прилипчивые земляные крошки. Молча ушел к костру, стал заталкивать продукты в рюкзак. Закончив сборы, опрокинул котел, залив готовым супом костер (отомстил). Рыбаки наблюдали за ним, не препятствуя и не подгоняя. Нацепив на плечи рюкзак и взяв в руку сумку, Гаврила Нилыч, ни слова не сказав на прощанье, отправился от берега в горку. Поднявшись на ближний выступ, оглянулся и закричал, угрожая:
— А увольнять не имеешь права! Сильный больно выискался! И на тебя управа есть! Жаловаться буду! С бригадиров сымут! Попомнишь меня — сымут!
— От вша, — Николай поднял голыш и швырнул. — Догоню ведь! Без порток побежишь!
Гаврила Нилыч подхватился и, не рискуя больше, заспешил прочь. Перевалил всхолмье и скрылся из виду.
— Сволота, — не остыв, сказал бригадир, садясь и закуривая. — Знал же. А взял. И когда я поумнею, а, москвич?
— Умные люди утверждают, что все дураками помрем.
— Брешут. Пашк? Там, в кульке, подарок ему. Дай.
Пашка нехотя сходил и принес рубашку и брюки — постиранные, выглаженные и аккуратно сложенные.
Ржагин смутился. Николай, заметив, с ехидцей спросил:
— Что-то она тебя все сынком называет?
Иван вздернул плечиком.
— Придурошная.
— А ты при ней запсиховал. Запсиховал — видел. Мать?
— Окстись.
— Темнишь, улыба. Ну все одно расколю. Я по этим делам мастер. А? Чего сбледнул-то? — и засмеялся. — Знаешь, как лагерь на тюрьму обменять? А я скажу. Чистосердечным признанием. Так что давай, земеля, сам колись, чтоб хуже не было.
— Сколько сдали?
— Все наши, — Азиков обвел рыбаков взглядом, смачно хлопнул себя по бедру. — Идем первыми, мужики. С отрывом. До плана чуть, два-три хороших выхода. Огребем и премиальные. В конце августа, думаю, уже на себя. Засолим — пару бочек каждому обещаю.
Ржагин вылез:
— Мне столько не надо.
— И тебя проводим, земеля.
Иван, копируя Гаврилу Нилыча, проскулил:
— Не гони, Коля. Сгожусь. Не губи.
— Сделал, — засмеялся Азиков.
— А кто теперь коком будет?
— Ты.
— Пожалуйста. Если вам жить надоело.
— Ефим, возьмешь москвича на выучку?
Перелюба, так и не поднявший за все время головы от сетей, кивнул.
— Вот и приступайте. А мы с Пашкой Евдокимычу подсобим.
И, разойдясь по местам, принялись за работу.
— А хотите, — немного погодя уже балагурил Ржагин, — пока Ефим Иваныч меня учить будет, я вас развлеку? Сказочкой. Как меня опять не за того приняли?
— Валяй, — разрешил Азиков. — Только не завирайся.
— У. Тогда пресно.
— Он без вранья не может, — сказал Пашка.
— Без выдумки, Паш. Выражайся, пожалуйста, точнее.
— Один хрен.
— Нет, правда. Меня все время не за того принимают. А потом сами и обижаются. Или даже мстят.
— Ох уж. Так-таки и мстят?
— Честное пионерское. Сам не пойму. Прямо до смешного доходит. Вот вы люди мудрые. Может, посоветуете непутевому, как с этим быть?
— Не, — сказал Азиков, — с советами уволь.
— А, Ефим Иваныч? И вы — пас?
— Вязать надо, — буркнул Перелюба.
— Жаль, — сказал Иван. Он почувствовал, что не ко времени вылез, и сник. — Вы правы. Какие еще развлечения во время работы? Делу стремя, а потехе кнут — иначе мы никакой Америки не догоним. Верно я говорю?..
План летней навигации бригада Азикова, как и ожидалось, выполнила первой и намного раньше других.
В море теперь выходили с ленцой. Часть улова — как правило, отборный омуль — рыбаки беззастенчиво прибирали к рукам. Солили, затаривая в метровые бочки, и при удобном случае с оказией развозили и сгружали по домам. Две бочки каждому — минимальный задел на суровую зиму. И ящиками, щедро, обменивали свежака на копченого.
Когда рыба стала попадаться с икрой, меню изменилось, они теперь трижды в день уминали редкий деликатес, как кашу, черпая ложками из крутолобого стирального таза.
Если в поведении рыбаков чувствовалось, что близок конец навигации, то Ржагин попросту притомился, устал. Он обрюзг, обдряп и отяжелел. Как-то нечаянно глянув на себя в осколок зеркала, обомлел — взятые румянцем щеки лоснились и круглились, глаза, хотя и по-прежнему неглупые, однако оплывшие, кепочки век стянуты книзу и от былой волоокости вот-вот не останется и следа; проклюнулся и зловеще назрел, как киста, второй подбородок, шея раздалась, брови потемнели и закустились, как у чванливых чиновников, даже волосы на голове сделались толстыми, жирными.
Амба, решил Иван, так недолго и до греха, еще неделю здешней курортной жизни, и неродная мама меня не узнает.
— Адмирал, — сказал Азикову. — По-моему, вы дальше и без меня справитесь. Поболтался под ногами, хватит. Пора и честь знать.
— Надоело?
— Все икра да икра. Никакого разнообразия.
— Что ж, птица ты вольная. Проводим.
— Пусть только никто не обижается.
— И ты, улыба. Я ведь зарплату тебе так и не выбил.
— Жаль. Я бы пожертвовал ее детскому саду.
— Завтра в час самолет.
— Ясненько.
В последний замет бригадир доверил Ивану управление ботом — и когда клали сеть в море, и когда выбирали.
Поутру, прибыв в Хужир, сдали для отвода глаз килограммов сто пятьдесят, набили мешок Ивану «на отъезд» и по сумке снесли женам.
Вернулись на мол часам к одиннадцати — проводить.
Евдокимыч подарил старинный портсигар, Перелюба трубку. Пашка крапленые, с секретом карты — чтоб разбогател, сказал, обгребывая московских миллионеров. А Николай сверкающую, с рубиновой ручкой финку в ножнах из оленьей кожи.
— Чтоб посадили, да, Коля?
— Ты ж не был?
— Бог миловал.
— В жизни, земеля, все надо попробовать.
— Если не все, то как можно больше?
— Точно.
И каждый принес по фотографии с адресом на обороте — Николай с корешом (Гера) в рост. Пашка с мясом выдранную из какого-то документа, Евдокимыч с племянницей на коленях, а Перелюба, должно быть, фронтовую, в солдатском окружении.
— Тронут.
Ржагин вручил им по конверту с просьбой вскрыть после его отъезда (каждому шутливое четверостишие Бундеева и обратный адрес). А рубашку и брюки попросил передать Лизе.
— И где живешь?
— Ни в коем случае.
По-мужски расцеловались.
Пашка сунул Ивану в рюкзак сверток с отборным копченым омулем («В своей Москве похвастай, — сказал. — Невидаль»). Мешок, забитый свежей рыбой, Азиков подхватил и вскинул за спину.
Иван в пояс поклонился боту:
— И тебе, старина, большое-пребольшое.
Они двинулись к грузовику, ожидавшему на песчаном пригорке.
Иван сел с шофером в кабину.
— Кремль там за меня посмотри.
— А то оставайся. Женим.
— Ну, сукин сын, если забудешь.
— Ефим Иваныч? — крикнул, высунувшись, Иван. — Значит, что сердце скажет?
Перелюба ободряюще кивнул.
— Тогда у меня получается... я вас всех полюбил!
— Смотри не растряси, — пригрозил Пашка. — А то мы знаем тебя. Небось до первого кювета?
— Предупреждаю, — кричал Ржагин. — Это надолго!
Азиков махнул водителю:
— Трогай.
— Сенюшкину — привет! — и, вскинув руку, ударил кулаком в небо. — Любовь и свобода! Отныне и навсегда!
— Трогай, дура голая. Трогай!
Высокая поляна в лесу, грунтовая взлетная дорожка и сарай-касса — вот и весь аэродром. Вразброс, лежа в траве или на пеньках сидя, ожидали самолет местные. Иван занял очередь — одиннадцатый, и тоже прилег в сторонке, прощально перебирая в памяти эпизоды рыбацкой жизни.
Фырча и взбивая пыль, села керосинка.
Летчики, пересчитав пассажиров, послали веснушчатого босого мальчика, видимо, завсегдатая здешней поляны, за какой-то Свиридихой, и резвун побежал звать; неполным летчикам лететь не хотелось.