— Я помогу.
— Сиди... Все из-за курева.
— Вы же бросили.
— Две недели — не срок. Держусь пока. Кровь бунтует, сорвусь... Скажи. Отчего человек, что ни выдумает, все себе во вред? На гибель?
— Не все. Ложкой, например, есть удобнее.
— Не пойму, болтун ты, что ли? Трепаться сел — отваливай. С тобой по делу, а ты шуточки.
— Я не хотел вас обидеть.
— Водку выдумали. Наркотики. Зачем? Чтоб скорее сдохнуть? А авто, самолет, бомбу атомную?
— Один философ утверждал, что существует влечение к смерти. Всему живому присущее. Травинка, дерево, зверь и человек — все к смерти на всех парах чапают, наперегонки. Так задумано, запрограммировано. Кажется, что смерти мы не хотим, гоним от себя, стараемся отдалить, а на самом деле, если судить по результатам, мы ее как раз приближаем, зовем, ну просто не чаем, как бы поскорее обняться.
— Что за философ?
— Да был один. Реакционер проклятый.
— Вроде толково. Про меня — в точку.
— У меня тоже сходится.
— Значит, начертано.
— Не уверен. Обобщения вещь скользкая.
— Говорили, реки вспять не текут, а мы их сейчас куда хошь поворачиваем. Звери вымирают, птицы, рыба, леса гниют. И не только у нас, верно? По всему миру так. Значит, прав он, начертано.
— Притчу вам расскажу. Вспомнилось вдруг. Если не очень к месту, не бейте, ладно?
— Валяй.
— Жили два брата. Пока росли — дружно. А когда умерли мать с отцом, хозяйство не поделили, рассорились. Из-за пустяка. И разъехались. Один на этом берегу реки остался, другой на противоположном. Обзавелись семьями. Оба трудолюбивые, земли вдоволь — расширялись, крепли. У каждого сыновья, дочери. Потом и внуки. И умерли братья, так и не помирившись. А по обе стороны реки уже города свои, государства. Друг перед другом красуются. И враждуют, бранятся. Угрозы все хлеще и хлеще. Оружия наизобретали столько, что и девать некуда. И до войны не дожили — взорвались. Все прахом. Одна река осталась. И где-то на краю два эскимоса уцелели. Он и она, молодожены. И вот лежат они как-то среди пепла, и жена-эскимоска спрашивает мужа: «Я глупая. Объясни мне. Во имя чего они все погубили?» Муж думал-думал и говорит: «Поживем — увидим».
— Плохая твоя притча.
— Я рад, что вам не понравилась.
— Зачем тогда рассказывал?
— Там вопрос один мне по душе. Помните — во имя чего? И я считаю: нет, не начертано.. Просто человек еще не созрел, слаб умом, духом слаб, не дорос. Близорук слишком. Кажется, строит, выдумывает, изобретает, как будто во благо, чтоб всем лучше жилось, а получается — портит. Благими делами дорогу в ад, не разгибаясь, мостит. Но это пока. Пока близорук и только о ближней выгоде печется. Говорят, оптимист в наше время — что дурачок, ванька-встанька. К сожалению, Шура, я из таких. Я верю. Просто верю, и всё. Что человек вздрогнет, опомнится. Остановится и повернет. Разогнется, подрастет, окрепнет умом и духом и поймет, что всем, решительно всем на земле необходимо действовать сообща, что ближняя выгода — лебедь, рак и щука — то есть на разрыв, ведет только к гибели и никуда больше, что только он, человек, способен подчинить, унять себя, перестроить и направить к выгоде высшей, дальней, которая есть единственная достойная его цель.
Шурик слушал внимательно. Долго молчал, думал. А потом спросил:
— Ты член, что ли?
— Шурик, — расхохотался Иван. — Вы мне льстите... Если не возражаете, пойду окунусь, — и подмигнул, как давнему приятелю. — Пока здешнее рукотворное море еще живо.
2
В троллейбусе разузнал о строящейся ГЭС, о Дивногорске, о пассажирских катерах, плавающих по Енисею, заодно и о возможности устроиться на ночь.
По совету учтивого молодого человека выбрал захудалое рабочее общежитие неподалеку от парка культуры и отдыха и в указанном месте сошел.
Теперь у него уже был навык по устройству в общежития или скромные гостиницы (которые не для иностранцев и высокопоставленных наших). По опыту зная, что на одну ночь всюду пускают неохотно, пококетничал с бабулей-администратором, кое о чем туманно намекнул, развлек легендой, вызвав легкое сочувствие, и бабуня, припрятав в платочек задаток, без оформления отвела его в просторную комнату, где стояли четыре кровати.
— С приходу, сынок, занята, — сказала. — На ей бульзерист спит. А из ентих выбирай каку хош.
— Ясненько.
Бросил рюкзак на угловую и пошел на часок прогуляться, перекусить и посмотреть город.
Поначалу его удивило и озадачило обилие на улицах праздношатающихся. Был всего лишь четвертый час пополудни, и мелькнувшее предположение, что, может быть, на здешних заводах какой-нибудь особенный график, разрешающий прекращать работу в два часа дня, он, поразмыслив, отбросил как маловероятное. Сам вид гуляющих, их расслабленные походки, бессовестные, сытые, тронутые пороком лица говорили об ином. Молодые, хотя и не первой свежести, раскованные «чуваки и чувихи», одетые по той авангардной моде, которая некоторое время шокирует консервативное большинство. В их нарочито неторопливом дефилировании по улицам, по захламленному опустелому парку чувствовался некий вызов, они словно несли перед собой какую-то свою особую отмеченность, породистость, явно демонстрируя что-то понятное только им одним, и Ржагин припомнил: «Елки-моталки! Сюда же тунеядцев сгружали. Ну да, слухи ползали, в Красноярск».
И ему тотчас сделалось их жаль.
Теперь, встречаясь и расходясь, он смотрел на них другими глазами, как на сломленных и удрученных, и то, что они вышагивали самоуверенно, чванливо-гордые, якобы непокоренные, педалируя свою дутую революционность, лишь удесятеряло жалость к ним.
Перекусив в немноголюдном кафе, крайне бедном ассортиментом, он вернулся в номер и решил пораньше лечь спать, дабы завтра прожить плотно — с первым же автобусом отправиться к котловану знаменитой местной ГЭС. Города он не почувствовал, и его решение спустя сутки ехать дальше только окрепло.
Долго ворочался, насильно вызывая не ко времени сон; истомленный, стал было расслабленно стихать, как вдруг что-то заскреблось, забеспокоили какие-то новые посторонние звуки, и Иван с досадою приподнялся.
С высоченного потолка из-под матового плафона с отбитым краем экономно падал свет. Одутловатый мужчина в промасленной кепке беззастенчиво рылся в его рюкзаке, выставив его для удобства на стол. Двухдневная щетина фиолетово-чернильной каймой обегала его вытянутый подбородок и скулы. Он спокойно вынимал вещи Ивана одну за другой, обстоятельно осматривал, изучая, оценивая, откладывал, будто он у прилавка в магазине, и снова запускал свою волосатую руку в рюкзак.
Иван изумился:
— Эй, — и подумал: «Ну и будяра».
Мужчина посмотрел на него с рассеянным вниманием — как на придорожный куст, из которого выпорхнула птичка, — и продолжал досмотр.
Изумление Ивана сменилось тяжкой оторопью.
— Из милиции, уважаемый?
Демонстративное молчание, отсутствие какой бы то ни было реакции (что Иван всегда считал хамоватым чванством) ожгло его, рассердило. Вскочив, он натянул штаны и рубашку и с нескрываемым раздражением, саркастически произнес:
— Рыщете? Что погуще и подороже? Вот так, по нахалке, в чужом?
Товарищ ни на слова, ни на тон не среагировал — стоял себе и потрошил рюкзак.
Выйдя из себя, Иван вырвал у него из рук драгоценные плавки.
— Во компот. Грабят среди бела дня и даже разрешения не спрашивают.
И стал собирать и запихивать вещички снова в рюкзак.
Мужчина не возражал. Просто стоял и смотрел, как Иван возвращает все на место.
— Вы сожитель? Бульдоверист?
Заглянув ему в лицо, Иван ужаснулся: взор заволокло, бульдозерист смотрел туманно и потусторонне. Непомерно вял, расслаблен. «Батюшки, дурной, — расстроился Ржагин. — Вот везуха. Накушался какой-то дряни. Однако перспектива — провести ночь с этаким красавчиком... Но, кажется, не опасен. И то хлеб».