Литмир - Электронная Библиотека

Когда живешь не ошибкой и чего-то очень сильно желаешь, все приходит как будто само собой.

И мы сравнялись!

За одно дачное лето я обогнал ее в солидности и, главное, в росте. И пусть в совершенстве форм и линий я ей уступал, пусть носатая моя физиономия не шла ни в какое сравнение с ее открыточным личиком, я вновь обрел равновесие, а с ним и утерянное лидерство. Теперь уже она смотрела на меня снизу вверх (для долгоногого подростка развязно вышагивать по улице рядом с прехорошенькой девочкой — доложу вам, это кое-что значит). И я окреп и восстановил былую уверенность.

И между тем, мы оба даже не догадывались, что переступили порог самого содержательного, самого запутанного и смутного времени — поры чувственного созревания; откуда нам было знать, что в те же дни, что безоглядно изживаем, кто-то незаметно и тайно, за нас и в нас, проделывает очень тонкую и сложную, ажурную созидательную работу и готовит нам пугающие сюрпризы?

Однажды мы привычно прикоснулись друг к другу и вдруг обожглись и отпрянули. Надо сказать, я был ошарашен. Что-то с нами произошло. Но где? Когда?

Я вдруг почувствовал, что отныне хочу ее защищать, а она молча, но выразительно показала, что желает, чтобы я за нею теперь ухаживал.

Какая-то неназванная Сила связала нас. Хотелось постоянно видеть ее, находиться рядом. Жутко хотелось снова обжечься касанием. Мы бездарно обманывали друг друга и прекрасно сознавали, что обманываем. Чаще, чем требовала обстановка и здравый смысл, усаживались рядышком, тесно, плечо к плечу, и оба несли что-то несусветное, какую-то бесконечную чушь, с единственной целью — длить и длить эту пряную муку.

Но была и другая сила, сдерживающая, со знаком минус — стыд. Мы оба понятия не имели, откуда он взялся. Но он был, я его слышал, чувствовал. Должно быть, именно он нашептывал, что нельзя (не объясняя, почему), держал и не пускал, и очень часто, и особенно Инку, заставлял неожиданно злиться или сникать и замыкаться в себе. Как я себе представляю, схематично, конечно, источник нашей обоюдной тяги находился в ящичке под замочком, и в ящичке дверка, и она то открывалась — и тогда мы теряли головы, то закрывалась (укор) — и тогда мы в смущении забивались по углам. Механизм гениально простой, и пока не сработается замочек, гарантия надежности полная.

Общая наша спальня (до сих пор нас более чем устраивала) стала теснить и тяготить. Появились тайны и обострилось ощущение предосудительности того, что с нами творится. Желание скрывать происходящее от взрослых, не только от профессора, что легче легкого, но и от Фени крепло с каждым часом. Я даже перестал узнавать Инку. Она теперь беззастенчиво и кокетливо врала, когда отвечала на самые невинные вопросы Фени. А поскольку угроза вожделенного касания здесь увеличивалась многократно, а стало быть, увеличивался и совершенно никчемушный нам сейчас риск, чтобы не потеть от страха и не выкручиваться, мы старались в послеобеденное время из дома убегать — в реденький лес, вытоптанные аллеи ЦПКиО.

Бродили до гуда в ногах. Потом усаживались на лавочку в облюбованной нами беседке. Я брал ее руки в свои, и мы подолгу смотрели вниз и вдаль. Там, внизу, сонно текла грязно-желтая река, одетая в уже неподобающий ей величавый камень, шныряли веселые, в духе Альбера Марке, пароходики, по монументальной набережной на том берегу катили машины и прогуливались поэтически настроенные одиночки. А мы все прислушивались к сварливому ропоту крови, сидели до сизых сумерек, до озноба. То разговаривали, то умолкали. Думали каждый о своем, хотя в любую минуту могли сказать, о чем сейчас думает другой.

Словом, мы двигались в знакомом, всем известном направлении. И вот в один из таких пригожих весенних дней, якобы чтобы согреться, я зажмурился, неряшливо ткнулся и поцеловал.

Неумело, кое-как, но первый барьер был взят.

Мы почувствовали облегчение (помимо других сложных ощущений). Оказывается, это так замечательно — переступить запрет, просто взять и отбросить навязанную нам стыдом епитимью.

Нам понравилось. Распробовали и вошли во вкус. Школу, уроки, мелкие обязанности по дому мы теперь ощущали как цепи. Или как совершенно излишние паузы, глупейшие остановки, задержки в пути. Какое-то глупое, нервное, сводящее с ума ожидание — господи, когда это кончится и мы начнем нормально существовать? Все у нас подчинялось одному — подтолкнуть, ускорить время, обмануть всех и вся, чтобы выгадать час-другой, когда можно остаться безнадзорным, с глазу на глаз, и подчиниться древнему, как мир, зову. Ну, хоть капельку, а разрядиться. От дикой жадности ненасытные губы вспухали и пунцовели, и щеки наши горели, как шапки на ворах.

По мнению Инки, нас несло прямехонько в пропасть. Я так не считал. Под пропастью она разумела полную близость, а я уже тогда догадывался, что от этого не умирают. Ну, что там конкретно и как, неизвестно, всякое может быть. Но только в рамках общежитейского. А пропасть — совершеннейшая чепуха, девичья болтовня. Она козыряла литературными примерами, классикой (чаще других ссылалась на судьбу Катюши Масловой). Казалось, она не слышала меня, не вникала в смысл моих убедительных возражений, хотя я расправлялся с ее путаными детскими доводами играючи, шутя. В общем, она боялась, и все. Ее пугала неизвестность — проще пареной репы.

Сложнее обстояло дело со мной.

Помимо легких опасений (примерно: когда выходишь к доске, не зная урока), тут могуче витал вековой запрет инцеста. Пусть, в сущности, я ей никакой не брат, а на деле? Все общее — стол, спальня, профессор, Феня. Кругом все поголовно меня считают братом, соответственно и относятся. Давно забыли мое гадкое прошлое, а я, как свинья, должен потом бить себя в грудь и доказывать, что я не верблюд? А если я все-таки брат, то тогда, естественно, ни в какие ворота.

Нет, настоящая любовь ломает любые преграды — общеизвестно. Но у нас, по-моему, было что-то другое, что-то такое, чему и имени нет. Что-то явно скороспелое, недозрелое, промежуточное.

Мы были порядком наслышаны о великой тайне любви, о возвышенной страсти и губительных сломах. Нахватались уличных сведений об абортах и деторождении. Но когда сами оказались у края, оба вдруг отчетливо поняли, насколько общий, отвлеченный характер носят наши знания. В минуты, когда мы теряли головы, внезапно, неизвестно, из каких глубин, всплывали, и набрасывались, и начинали грызть какие-то новые странные чувства, предостережения и опасения, срабатывал стопор отказа и отступления, и мы всякий раз сдавались и никли. Правда, иногда я видел, что Инка не прочь вовсе потерять разум, и тогда мне делалось прямо нехорошо. Да, я мужчина, но я гораздо моложе, я пришлый, приживала, чужак, и взять такую ответственность на себя одного, простите, не в состоянии. И Инка с полубезумными глазами после загляда в бездну сухо прощала мне мою наукообразную трусость. А после, когда возвращались к испытанным рубежам, вовсю начинала расхваливать мою стойкость. Щебетала, что так, как есть (когда оба отскакиваем, как от раскаленной сковороды), без сомнения, правильнее, лучше.

Боже мой, если сейчас посмотреть, как мы по-детски изощренно лукавили, обманывали самих себя.

После десяти вечера Феня сигналила отбой, и мы деловито принимались готовиться ко сну. Перекладывали на завтра портфели учебниками и тетрадками, стелили постели, по очереди принимали душ. Скромно отворачивались, чтобы не видеть, как другой раздевается.

И безмятежный сон порознь итожил нашу пламенную страсть.

3

Шли дни.

Профессора опять ломало и крючило; он обрыдался, бедный, после двадцатого съезда — очищающий души секретный доклад едва не сделал этого непонятного мне человека душевнобольным. И он точно загремел бы в психушку, если бы не бесподобная Феня. Она вновь потихоньку собрала его по частям.

По-человечески мне его было даже жаль. Настолько жаль, что я почти перестал комплексовать по поводу прочерка в графе «отец».

44
{"b":"822218","o":1}