Пашка ловко взбирался по могучему стволу сколько мог высоко, тряс ветки, и если шишки не поддавались, тянулся и срывал, бросая вниз Ивану. С трех деревьев они сняли по полным запазухам, набили карманы и от жадности, теряя по дороге, несли еще и охапками в руках.
— Без-здельники! — кричал на радостях Пашка. — На! Гляди! Бугаи ленивые!
И ссы́пали у костра. И пока Гаврила Нилыч варил из мелочовки, надерганной Перелюбой, уху, Иван и Пашка, пристроившись с краешку, подсушили, нажарили шишек и обнесли товарищей.
Развлечение. Лакомство.
Азиков сомневался, надо ли здесь делать замет. Перелюба сказал: «Дохлый. Надо уходить», а Евдокимыч считал, не убудет, стоит попробовать, раз пришли.
Поднялись все-таки. Без настроения. Поставили сеть и вернулись на ночевку на берег.
Утром глянули — пуста. Два-три болезненных, вялых, со взморщенной кожей омуля.
Сердитые, в молчаливом отчуждении, развернулись и отправились назад, как побитые. К себе, в Малое море.
Катер береговой охраны обошел их по выходе из залива. Когда Николай приметил, что катер идет к Хужиру, суматошно засигналил, прося помощи. Охранники остановились. Авария, объяснил Азиков, не дотянем, палец в двигателе треснул, надо, мужики. Катер взял их на буксир и с ветерком протащил до самого Хобоя.
— За мной не заржавеет, — благодарил Николай, пока отвязывались. — Век не забуду. Чтоб мне бабу не завалить.
Обошли в огиб мыс и к вечеру на краю своего моря сделали замет, а ночевать ушли в уютную Улах-Хушинскую губу...
— Гаврила, стол! Чтоб как на свадьбе!
— Есть, Коля! Момент!
— Во где рыба твоя. Остобрыдила!
— Ой, Коля. Может, ушицу все ж. Знатную сделаю, добрую ушицу.
— Делай, — говорил, не глядя на него, Николай. — А я тебя за борт выкину. Делай.
Подгадав под сдачу улова, рыбакам вместе с продуктами завезли «Перцовую».
Хлеб и сахар сгрузили и разнесли мгновенно, а настойка не расходилась. Продавец, приехавший со спиртным, натурой брать отказался, не желал отпускать и в долг, а наличных денег рыбакам, уходящим в море, жены, естественно, не дают.
Ох и галдеж поднялся. Чуть машину на запчасти не разнесли.
Иван, насмотревшись да наслушавшись, решил посильно выручить товарищей — из сэкономленных за дорогу десять рублей своей бригаде выложил и еще десять — в долг тем, кому Азиков присоветовал.
Кто-то вслед за ним тоже расщедрился, ну и постепенно отоварились.
Утихомирились.
Выкупили сколько смогли и отправились бражничать, поминая Ивана как родного сына.
— Стол, пеночник! Живо!
Гаврила Нилыч минуту повздыхал, потом вздернул себя и засуетился.
— Ружье возьму. Авось кого подстрелю.
— Не дури, — сказал Пашка. — Где? Кого?
— Не твоего ума дело. Ты давай костер разжигай.
— Пять минут, — ограничил Азиков. — Выдыхается.
— Ну, Коля. Народ мясного просит. Праздник.
— Пять, слышал? Пять!
Гаврила Нилыч охнул, подхватился и побежал, смешно карабкаясь по камням на скалистый взгорок.
Ржагин и Пашка занялись костром, Евдокимыч сходил по трапу на бот и принес приемник и копченого омуля по штуке на каждого. Перелюба поставил греть воду.
Бригады, растянувшись вдоль берега, сбились в кучки возле своих кострищ. Потянуло вкусным дымком.
За мыском, неподалеку от лагеря, ударил выстрел. Следом еще и еще.
— Мутило луковое, — проворчал Азиков; он полулежал у костра, заискивающе склонившись над приемником, как бы выпрашивая у него программу повеселее.
На всхолмье вскоре показался Гаврила Нилыч. Сидя, охая, потешно скатился вниз.
— Дура голая! Ружье!
— Слежу, Коля, — отвечал радостно Гаврила Нилыч. — Я слежу, — подошел и по-хозяйски отогнал от костра Пашку и Ржагина. Полы телогрейки его топорщились, он там что-то старательно прятал. — Я не я, а навар будет.
Пашка, усаживаясь рядом с бригадиром, съязвил:
— Воробьев насшибал и лыбится.
Стол устроили так, чтоб не мешала надымь от костра. И в ожидании разлеглись.
Гаврила Нилыч, ощипав, торопливо разделывал птицу.
— Ну, скоро ты, пеночник?
— Момент, Коля. Момент.
На старой газете, скучая, тоже дожидались начала шесть крупных обломков очерствелой буханки и шесть очищенных копченых омулей.
— Ну его в баню, — сказал Пашка. — Давай пока по махонькой.
— А правда. Давай.
Чокнувшись кружками, выпили.
— Готово, ребятки!
— Неси!
Гаврила Нилыч разлил по мискам резко пахнущее варево. Вторая бутылка оббежала кружки и, опустев, легла за камень — под бочок к уже забытой первой.
— Чтоб не скучно жилось, — предложил бригадир, и все бодро чокнулись.
— Ого! — не удержался Ржагин, заглянув в миску. — Ай да Гаврила Нилыч. Неужели бульон с фрикадельками?
Гаврила Нилыч построжел лицом и гордо, с достоинством подтвердил:
— Он самый.
Горчило, но ничего, есть можно.
— Недоделок ты все-таки, — сказал Азиков, но беззлобно, как бы и в похвалу повару. — Надо было в гору лезть. Да их вон кругом навалом.
— Думал, зайца увижу. Или еще кого.
— Думал он. Разливай, Евдокимыч.
Еще одну опорожнили.
— А кого мы едим? — тихо спросил Ржагин Пашку.
— Чаек, кого. Не узнаешь, разве?
— Чаек?
— Не ел? — Пашка расхохотался. — Вот и пробуй. У нас все попробуешь.
Ржагин, побледнев, отставил миску.
— Ты чего, земеля? — хитро глянул на него бригадир.
— Да так.
— Ох, Гаврила. Опять, дубина, пересолил.
— Что ты, Коля. Щепотку бросил.
— А москвич вон брезгает.
— Не берите в голову, Гаврила Нилыч, — сказал Ржагин. — Просто я подумал: бульон с фрикадельками. Из чаечного мяса. Что-то невозможное. Как моя жизнь. Горчит, и не надо бы, а я нахваливаю.
— Повело, — перебил Пашка. — В дебри полез.
— Плесни, Евдокимыч.
Ржагин отполз, лег навзничь и закурил.
— Хорошо, братва, — сказал Азиков, отвалившись. — Море, костер и неба куча. Ни баб, ни начальства. Пузо битком и душа хмельная. Что еще человеку надо?
— Как чего? — рассмеялся Пашка. — А языками почесать?
— Ой, Коля, правда. Я страсть как люблю слушать, когда ты рассказываешь.
— Стелишься, гад ползучий?
— Что ты, Коля. От души я.
— Пшел вон. Насквозь вижу.
— Етит твою в пустыню, — подал голос Перелюба — в осуждение бригадиру. — Не будь гаже. Не обижай. Старше все же.
— Ишь ты. И молчун войной.
— Ладно, бригадир, — примирительно сказал Евдокимыч. — Уважь народ, расскажи. А мы полежим — послушаем.
И Азиков, опершись о локоть, с тронувшей губы улыбкой, заранее словно любуясь предстоящей историей, рассказал:
— Я тогда в Средней Азии бедовал. Два срока отмотал — по мелочи, по дурости. И болтались дружки со мной — Хам и Гера. Деваха там одна в учителях, землячка. Кажется, Нинкой звали — я их, зараз, путать стал. Ну сперва, е‑мое, залупалась, ученая. Вроде недотрога. А я вижу — не та крепость, берется. А вокруг, говорю, Азия, чужаки, и порядки у них свои. Куда ни ткнись — не Россия, ну и деться ей, Нинке, некуда, кроме как на мою широкую грудь. Вот подружка у нее, Галка, та, верно, кремень, и облает, и в глаз даст, а Нинка, та жидковата. Я — такой. Если на дороге валяется, ни за что не пройду, подберу. Облапошил, взял Нинку и в себя влюбил. Поселок маленький, не скроешься. Раззвонили. Как, мол, так, днем детей наших учит, а по ночам с пришлым блудит? Нинка в слезы. Позор, аморалку шьют. Не губи, плачет, вижу, не любишь, так хоть не губи совсем. Миленький, плачет, спаси от позора, давай, мол, фиктивно распишемся, понарошки свадьбу сыграем и срам, мол, прикроем. А мне что за печаль? Один бес. Даже лучше — в окно не надо лазить. Авантюра — м‑мю. Это по мне. Еще и стол богатый, выпить, закусить по-свадьбышнему. Кругом лафа. Скатали мы с Герой в соседний колхоз, на двух грузовиках, ну и кое-чего надыбали, подкалымили. Ящик водки приволокли, шампанского. В субботею — свадьба. Нинка принарядилась, платье, фата, а уж бледнючая — хуже смерти. Мне Галка пиджак почистила и сама принарядилась — во где, думаю, любовь-пожива. Что мне Нинка, вот на Галке бы. В суматохе я ее тихомолком прижал, думал, по роже съездит, а она кудряшки поправила, губки, что я обмял, пальчиками пощупала и тихо так мне: «Еще сунешься, убью». Помню, тронула — зауважал. Однако свадьба. Подвалили гости — все наши, русские, человек двадцать. Хама у двери поставили — пускай местные через окошко интересуются. Галка ему туда водку носила, стаканов не хватало, так она в крышке от графина. Он выпьет и от двери орет: «Горько!» А моя благоверная, как гипсовая, я уж и так, и сяк, и щипал, и щекотал, чтоб расшевелить — ни в какую. Смурна, как на поминках. И даже положенного не хочет, а статую мусолить радости мало. Гера за Галкой ухлестывал, она ему нарочно, в отместку мне, поддавалась вроде. Наелись, радиолу завели. Такой пляс учинили, что мебель хрупала. Хам спьяну тоже в круг попер, про дверь позабыл. Ну и налезли азиаты, видимо-невидимо, за учительницу у них, вишь, радость. Водку в момент прикончили, а нам мало. Я Хаму свистнул: айда. Пришли в чайхану. Тут басмач, хозяин, уже закрывал. Мы ему: водки, подлюга, а не то в органы. Не понимает. За шкирку его, трясем — все равно. Тогда Хам на коленки встал и стал ковер с полу сворачивать. Басмач как увидел, «Вайдот!» — орет, «Вайдот!» — караул, значит. Я ему кулак в пасть, а Хам с ковром на плече, как с трупом — ноги подламываются, а сами скорей вон. Я за ним. Бежим, пыхтим. А куда? На шиша нам ковер этот? А бдикс его знает. По дороге Хам сдох, утянуло его в кювет и ковром сверху пришлепнуло. Лежит, молчит и не дышит. Я было сунулся помочь, да куда — грязь по колено. Слышу, жужжит на шоссе — коляска и два мента. Машу, помогите. Ковер в чайхану несли, брали, мол, на свадьбу, напрокат. «А вы кто»? — «Жених». — «Вас невеста разыскивает». — «Любит», — говорю. Тут Хам заворочался, блажной, никак ковер с себя спихнуть не может. Я говорю: «Видите? Что ж вы, помогли бы». Один полез. А Хам сдуру не понял, думал, кто отнимает, поднялся и хрясь менту, хрясь. Вижу, швах дело, пора убёдывать. «Слушай, друг, — шепчу второму, — отвези к невесте, а? Не могу я больше на эти пьяные хари глядеть. Во где. Всю свадьбу мне испохабили». Обсмотрел он меня и напарника в кювете спрашивает: «Как, Сомов? Справишься?» — «Так точно», — отвечает, а сам Хама метелит почем зря. — «Поехал я. Жениха отвезу». — «И за мной». — «Ладно». Уселся я, и с ветерком домчали. Тут без меня вся свадьба сломалась. Ни веселья, ни песен — боевая тревога, ждут. Я Нинку на руки и скомандовал, хорош, граждане гости, всем отвал, у нас первая брачная ночь. Гера светом помигал, чтоб поторапливались, а потом и совсем вырубил. Любовь с Нинкой была страшенная...