— В море они есть у всех.
— И какие же?
— Сидеть и не вякать.
— То есть вы хотите сказать, вникать, наблюдать? Я правильно понял?
— Больно разговорчивый. Отвали.
Помимо бригадира и Ржагина, в море вышли еще трое. Скромный плечистый парень, лет двадцати шести, Павел Хмаров, которого все звали Пашкой, и двое в возрасте, лет пятидесяти с небольшим; одного из них, кряжистого, основательного, с седой бородой в оклад обветренного морщинистого лица, Валентина Евдокимовича Бузовкина, рыбаки звали просто, но уважительно: Евдокимыч, а второго, кругленького, с животиком и подрагивающими холеными щечками, суетливого, с глазами хитреца-проныры, беззастенчивого угодника, Азиков, сознательно шпыняя и унижая, называл всякими нехорошими именами, реже, когда не особенно сердит, Гаврилой, а для остальных он был Гаврила Нилыч (Сенюшкин). Поймав на лету несколько отрывочных фраз, Иван сообразил, что есть еще в бригаде Ефим Иванович, которого за глаза называли по фамилии — Перелюба, но сегодня он почему-то не вышел, то ли занемог, то ли куда-то отозвали.
Стоя на палубе против открытой двери в рубку, Иван слышал, как бригадир с Евдокимычем вполголоса обсуждали, где нынче лучше метать. Евдокимыч предлагал — подальше, на краю Малого моря, обогнув Ольхон справа. Азиков возражал — спорил тихо, глухо, азартно; Иван искоса глянул на бригадира и не узнал — должно быть, страсть охотника стерла с лица его блатную накипь, он показался Ржагину моложе, привлекательнее, умнее... Вчера, в районе Онгурена, видел косяк, тянул в сторону Бугульдейки, если не спугнули, к ночи сюда придет, верь, Евдокимыч, мы их всех обманем, они упёхали, вон и Пятак (соперничающая бригада) к Узуру подался, нет, давай наперехват бросим, там нам делать нечего.
По мере того, как удалялись от берега, море меняло окраску, из голубого делалось густо-черного цвета. Скальный берег, отступая, влажно темнел, и сосны, цеплявшиеся по обрывам, отбрасывали тугие ломкие тени на окаменевшие языческие фигуры.
Ржагина мало-помалу укачивало. При почти полном безветрии бот чуть тыкался носом в округлую мягкую волну, но так часто и коротко, что долго смотреть вниз Иван не мог, только на берег и вдаль, иначе голова кружилась, слабел, начинало подташнивать.
Час-полтора, пока просто шли, у руля отрабатывал Пашка, а потом Азиков его сменил.
Привязали подъездок к крайнему поплавку, и на самом тихом сети стали вырабатывать. Пашка с Евдокимычем, стоя на корме, распутывали, выправляли. Подъездок утягивал сети в море. Наполовину высунувшись из рубки, Азиков следил, как ложатся поплавки, и если какая-нибудь заминка, перехлест или кусок пошел комом, приостанавливал бот или возвращал, дав задний. Ржагин, про себя так понимая, что он еще пригодится, смотрел и запоминал, а Гаврила Нилыч откровенно скучал, уткнувшись бездельным взглядом в свой прохудившийся сапог.
Сети аккуратно уложили в волнах месяцем на ущербе, и Азиков неожиданно скомандовал возвращаться в Хужир. Сначала, по выходе, предполагали заночевать в море, но сети поставили всего в полутора часах ходу от дома, и вот решили, раз такое дело, лучше к женам под бочок.
— Эй, земеля. Ты чего бледанул? Замутило?
— Есть немного.
— Волны-то нет.
— Пройдет, — виновато сказал Ржагин. — Справимся, товарищ капитан.
— Ой, гляди. Такой ты нам на дух не нужен.
Пашка занял место У руля. Вслед за бригадиром Евдокимыч (без охоты) и Гаврила Нилыч (аж замурлыкав — что допустили) спустились в кубрик, дабы убить за картами пустое время.
Ржагин прошел на нос и, навстречу неприметному ветру, поначалу стесняясь, оглядываясь на Пашку за стеклом, затем все смелее и смелее стал петь. Когда-то он слышал и вот припомнил, что песня или громкая декламация помогают от морской болезни. Он чувствовал себя пристыженным после замечания Азикова, го сверлила, беспокоила мысль, а вдруг он действительно хиляк и к морскому делу негож. Во срам-то. Влез, прокатился — и на берег?.. Ну, нет. Еще погодим... Он спел все, что знал задорного, смешного и хулиганистого. Грянул раздольные русские, перемежая цыганщиной, бардами и менестрелями, выбирая потягучее, поплавней. В самом деле, его, похоже, отпускало. Показался поселок, знакомый мол, и на закуску Иван, наперекор волне, чеканя слог, прочел длиннющую поэму Спиридона Бундеева «Ведь жизнь не конь, ее не повернуть», как сам он считал, очень неровную, местами просто провальную, что лишний раз доказывало, насколько крупная форма не его, но в которой были строки изумительные, как ни у кого больше — чудный рефрен, к примеру: «Лицо пунцом порозовеет, когда идешь со мною ты», и много, много такого, что истинно радует шальное непутевое сердце.
Он закончил чтение, когда бот уже ласкали штилевые воды бухты, и картежники, выйдя наверх, изготовились пришвартоваться у хужирского мола.
— Лыбишься? — заметил Азиков.
— Так точно.
— Ожил?
— А начальство мной по-прежнему недовольно.
— Ночевать один не сдрейфишь?
— Хотите прислать мне свою жену?
— Ох, ретивый ты мой, — жестко сказал Азиков. — Дудел бы в сопелочку. С моей от тебя за ночь и угольков не останется.
— Пшик один?
— Точно.
Вразнобой протопали по молу сапоги.
И — стихло.
Солнце, садясь за островом, оглаживало последними лучами пышные шапки сосен, слегка озолотив дальний противоположный берег и полоску моря под ним.
Пока светло, Ржагин приготовил себе постель и, по-хозяйски устроившись на ступеньках лестницы, ведущей в кубрик, написал своим письмо:
«Привет тем, кто меня еще помнит и чтит. Жив. Набрел на мужское дело. Велено вникать, и я осяду, потому что вникаю нудно и долго, как всякий тугодум. Не скучаю — некогда. Кругом засуха. Когда вернусь, не знаю, но, если вернусь, с вокзала обязательно предварительно звякну.
Горе горькое».
Покурил и завалился спать, пристегнув узкую и короткую деревянную постель массивными крюками.
Новый дом его томно покачивался на прибрежной россыпи волн, хлюпал и чмокал, и терся бортом, обложенным автомобильными покрышками, о настрадавшиеся бревна мола...
В разгар сладчайшего сна Ржагина потревожили резкие посторонние шумы, топот и стуки, и он подивился внутренней силе, заставившей его немедленно встать. Четыре утра, густой предутренний сумрак, но перелом случился, произошел, бледный немощный свет сочился из-за дальних гор, обтекая покатые вершины, наполнял, струясь, чашу моря, выбеливая на поверхности его пленку тумана.
Иван вышел на палубу и поздоровался.
— Что вскочил? Спал бы.
— Да я... как-то... со всеми.
Двигатель, почихивая, работал, грелся. Сняли чалки и отошли. Азиков, по курсу выправив бот, отдал руль Пашке и, кликнув Гаврилу с Евдокимычем, исчез в кубрике.
Закутавшись поплотнее в куртку, Ржагин вяло размялся на корме. Алюминиевой кружкой, пристегнутой цепочкой к поручню, зачерпнул, перегнувшись через борт, байкальской воды, нащупал в кармане сухарик и вприкуску позавтракал. Вновь попрыгал, согреваясь. И закурил, следя, как криво набегают и разбиваются о борт предутренние маслянистые волны.
Светало. Справа вдали, над линией схода неба и гор, как-то куполообразно и серенько голубело. Дальние гребни волн сделались пепельными, ближние оставались исчерна-темны. Впереди, метрах в трехстах, он увидел покачивающийся подъездок и ринулся сказать об этом Пашке.
— Вижу. Не ори.
Приблизились. И Пашка, сбросив скорость, позвал рыбаков.
Азиков выскочил из кубрика в одной тельняшке, перегнулся через перильце, хищно вглядываясь в воду, отыскивая поплавки, определяя, как развернута сеть.
— Есть, Коля, — с волнением сказал Евдокимыч, пристроившийся за его спиной. — Есть.
— А ты спорил.
— Сомневался.
— То-то. Знай наших. — И командирски рявкнул: — Брысь по местам! Шевелись!
Встав у руля, развернул бот, подработал задом. Пашка, отвязав от сетей подъездок, перевел его ближе к носу, закрепил и побежал на край кормы, где Евдокимыч медленно вытягивал сеть.