Знаменитый английский историк и биограф Р. Маколей в большом эссе «Об истории» пишет: «Совершенный историк — это тот, кто представляет нам модель характера и духа определенной эпохи. Он рассказывает только о тех фактах, которые достаточно засвидетельствованы. Но посредством умного отбора и искусной группировки их он сообщает истине всю привлекательность поэтического вымысла». (Лорд Р. Маколей. Полн. собр. соч., т. I. Спб., 1860, с. XXV?). И хотя Р. Маколей принадлежит к «знаменитым викторианцам», о которых А. Моруа говорит несколько иронически, свысока, право, эта «программа» сама по себе не кажется ни устаревшей, ни старомодной. Значит ли это, что Моруа не прав, что биографический жанр, по существу, не меняется и что его методы и приемы остаются прежними?
Мне, думается, что Моруа прав, жанр меняется, и к превосходным и острым наблюдениям самого популярного автора-биографа наших дней, доказывающим это компетентно и убедительно, хочется добавить немногое. Когда какой-либо литературный жанр по разным причинам становится особенно распространенным, он закономерно и неизбежно вбирает в себя стилевые элементы других жанров. Роман становится драматургичным (Достоевский) или эпичным (Толстой). Чеховская драма делается, наоборот, повествовательной, в нее вторгается проза. «Ведущий жанр» эпохи тяготеет к универсальной широте композиционных и стилистических приемов, он обогащается за счет соседних жанров, поглощает их. Чистота жанра — это всегда явление его упадка. Сейчас биографический жанр переживает пору своего расцвета, как и граничащие с ним документально-художественные жанры: мемуары, исторический репортаж и другие. Не случайно под маркой серии «Жизнь замечательных людей» в последние годы стали выходить и чисто мемуарные книги, как «Современники» К. Чуковского, «Портреты» М. Горького, разнообразный по представленным в нем жанрам сборник о Ю. Н. Тынянове. И все более распространяющийся прием «беллетризации» биографии тоже выражает эту тенденцию, жаль только, что тут наиболее часто нарушается элементарный литературный вкус. Естественно и закономерно появление биографической книги, вобравшей в себя или философское эссе (книга А. Лебедева о Чаадаеве), или публицистическое исследование (книга А. Туркова о Салтыкове-Щедрине). «Чистая биография» — явление несуществующее, это абстракция, литературоведческий призрак.
1968
Мемуары — окна в прошлое
У меня, вероятно, самая крайняя точка зрения: я думаю, что мемуары сейчас самый необходимый род литературы. Я не говорю «жанр», а говорю «род», потому что мемуаристика знает много «жанров». Формообразующее влияние личности автора именно в мемуаристике всего нагляднее и убедительнее. Об этом можно было бы сказать многое, но я хочу говорить о другом.
Да, мемуары рассказывают о прошлом, но что такое прошлое? Иногда жизнь течет быстро, а иногда медленно. Иногда прошлое уходит в глубь истории стремительно и резко, а иногда оно лежит почти неподвижно. В иные моменты мы относимся к нему нейтрально, с более-менее праздным любопытством, а бывает, что это прошлое как бы врывается в нашу жизнь и что-то в ней активно меняет.
Чаще всего бывает так: чем дальше мы отходим от прошлого, тем лучше его понимаем. Хуже всего обычно понимают и знают прошлое его непосредственные наследники — прямые соседи по хронологии. Какие-то черты становятся видимыми только с определенной исторической дистанции. Но бывает и так, что некоторые важные свойства прошедшей эпохи, наоборот, неразличимы с дальнего расстояния. Теряется понимание прошлого, и это приносит свои плоды в настоящем. Потом, под влиянием вновь открывшихся данных, это понимание возвращается и утверждается. Если, например, написать историю изменения отношения к опричнине Ивана Грозного, то сюжет этой книги будет достаточно динамичным. Труднее всего разобраться в эпохе, от которой осталось мало мемуаров, ибо мемуары — это раскрытые окна в прошлое.
Пушкин и Вяземский меньше знали о декабристах, чем академик Нечкина, потому что их обзор был у́же, хотя они были современниками; но они все же знали о них что-то такое, что будущий историк никогда не узнает, если не осталось мемуаров. Официальные документы и дела архивных хранилищ говорят мало, иногда невнятно и часто лживо. Голос мемуаров слышнее и разборчивей (со всеми оговорками относительно «субъективизма» мемуариста или его ошибок). Безмемуарные эпохи (а такие бывают) кажутся нам молчаливыми, наглухо запертыми. Французский критик Сент-Бёв писал в 1856 году после выхода пролежавших почти сто лет под спудом мемуаров герцога Сен-Симона: «Любая эпоха, у которой нет своего Сен-Симона, сначала кажется пустынной, и безмолвной, и бесцветной; что-то в ней есть нежилое».
Богатство или бедность мемуаристики данной эпохи — это уровень зрелости общества, его исторического самосознания, как личная память — признак человеческой зрелости. Плохая память, общественная или личная, — свойство бессознательной, как говорится, «растительной» жизни. Люди, которым нечего помнить, обычно — неинтересные, серые, малосодержательные люди. Потребность поделиться запасами памяти — черта общественного человека. Какой-то философ сказал: «Помнить — это значит предвидеть». Это почти всегда верно.
Не будем ходить далеко за примерами, но чем бы была история русской культуры и общества без таких книг, как «Замечательное десятилетие (1838—1848 гг.)» П. Анненкова, «Воспоминания» А. Панаевой, «История моего знакомства с Гоголем» С. Аксакова, «Моя жизнь в искусстве» К. Станиславского, записки декабриста Якушина, мемуарные очерки М. Горького и многие другие замечательные сочинения. Я уж не говорю о такой гигантской мемуарной энциклопедии, обнимающей почти полвека, как «Былое и думы» А. Герцена. Их вес и ранг куда выше большинства современных им романов и повестей, печатавшихся в толстых журналах на первом месте и прочно канувших в небытие. А между тем до сих пор существует отношение к мемуарам как к чему-то второстепенному, в лучшем случае снисходительное, а иногда почти ироническое. Считается, что мемуары пишутся из-за образовавшегося в старости излишка свободного времени и остатка сил, которых уже недостаточно на более серьезную работу, и даже малопочтенного стремления к побочному заработку. Кстати, вспомним, что воспоминания А. Панаевой были написаны только потому, что эта замечательная женщина в старости была лишена средств к жизни и просто-напросто хотела подработать.
Много говорится о неизбежности у мемуаристов ошибок, так как чаще всего мемуары пишутся по прошествии многих лет. Как известно, есть ошибки (и много!) и у А. Панаевой, что не мешает нам читать и перечитывать ее книгу и множество раз переиздавать. Что касается ошибок, то я держусь мнения, что они даже небесполезны. Советская издательская традиция — превосходная и высококультурная! — обычно сопровождает новые издания мемуаров разработанным научным аппаратом, то есть подробными комментариями, в которых устанавливаются новые факты, забытые или неизвестные мемуаристу, распутываются неясные или слишком бегло рассказанные эпизоды, исправляются прямые ошибки. Комментаторами во многих случаях были такие люди, как П. Щеголев, Б. Модзалевский, Т. и М. Цявловские, Н. Лернер, К. Чуковский и другие, добросовестная и талантливая работа которых иногда превращалась почти в соавторство. Вспомним, кстати, несправедливо ославленные издания «Academia» 20-х и 30-х годов, в которых были не только красочные суперобложки, но и превосходные комментарии. Часто из таких комментариев вырастали самостоятельные исторические работы (у К. Чуковского, например). Иные ошибки и потребовавшиеся к ним справки и уточнения приводили к открытиям. Одно время на подробное комментирование вдруг возникло гонение, но, кажется, слава богу, оно уже проходит. Настоящий читатель мемуаров всегда ценил и ценит комментаторский аппарат.
Повторяю, что бы мы знали о круге журнала «Современник» без мемуаров П. Анненкова, А. Панаевой, И. Панаева, Д. Григоровича и других? Что бы мы знали о последних днях Льва Толстого без А. Гольденвейзера? О Чехове без И. Бунина и М. Горького? О Савве Морозове без М. Горького и А. Тихонова? Когда я представляю себе зияющие дыры в истории русской жизни на месте знания, подаренного нам этими и многими другими мемуарами, мне делается страшно. Ведь не будь их, наше незнание прошлого было бы непоправимо. Но не станем чрезмерно обольщаться. Зияющие черные дыры исторического незнания все же существуют, и тут уж вряд ли что-нибудь может быть спасено. Разве достаточно мы знаем о Лермонтове? Даже в биографии, казалось бы, так скрупулезно изученного Пушкина есть пробелы. Долгие годы считалось, что часть сожженной поэтом десятой главы «Евгения Онегина» была в начале нашего века восстановлена известным пушкинистом Морозовым. Сейчас, однако, раздаются голоса, что то, что считалось фрагментом десятой главы, — самостоятельное стихотворение, не связанное с «Онегиным» (сборник «Искусство слова», посвященный 80-летию Д. Благого, статья В. Пугачева «Пушкин и Чаадаев», с. 101—111). Друг Пушкина, великолепный мемуарист П. Вяземский, несомненно знавший тайну десятой главы, мог бы на страницах «Старой записной книжки» раскрыть ее, но он не захотел этого сделать. (Сначала это, видимо, было опасно, позже изменились политические взгляды Вяземского.) Мемуарист промолчал, и мы эту тайну вряд ли уже узнаем.