Я написал три исторические пьесы: о войне 1812 года — «Давным-давно» (ее киновариант называется «Гусарская баллада»), о водевильной актрисе 40-х годов прошлого века и старом Петербурге — «Зеленая карета», и о смерти в Греции Байрона — «Путь в Миссолунги». Из них по-настоящему широко известна только первая, вот уже двадцать четыре года фактически не сходящая со сцены или с экрана, хотя я считаю лучшей пьесу о Байроне. Я писал эти пьесы в разных обстоятельствах и по-разному, но все же в опыте работы над ними есть и общее. Для всех трех я не изучал специально исторические материалы с деловитой задачей отобрать подходящее: все три как бы сами неожиданно выросли из исторических работ, читавшихся мною впрок и по чистому бескорыстному любопытству. Поэтому я не могу подсчитать, сколько времени у меня заняло собственно «изучение материалов». Пожалуй, верно будет сказать: всю жизнь до окончания работы. Герцен советовал читающим книги по истории не увлекаться общими, в разной степени беглыми обзорными курсами, а погрузиться дотошно и подробно в один какой-нибудь период, считая подобное изучение более плодотворным для понимания и общих закономерностей истории. Я узнал об этом совете уже после того, как инстинктивно следовал ему всю свою жизнь. Хорошая сторона этого «метода» в том, что, когда вдруг является неудержимое желание написать историческую пьесу, материал, к ней уже весь внутренне переработан и уложен в самом себе, как никогда не уложишь его в тетради выписок или в картотеку. Дальше обращаешься к нему уже только для перепроверок или для справок. Именно это позволило мне написать «Давным-давно» — огромную, четырехактную пьесу в стихах, с множеством действующих лиц — в неправдоподобно короткий срок — три с половиной месяца. Кстати, это почему-то сразу угадал один из первых читателей и друзей моей пьесы Б. Л. Пастернак, вовсе не удивившийся, когда я подтвердил его догадку, и сказавший, что «счастливые вещи всегда пишутся быстро и легко». Другие, узнав о сроках выполнения этой работы, обыкновенно очень удивлялись и не совсем мне верили.
Общим для всех трех пьес было и сознание их внутренней необходимости, необходимости почти страстной и глубоко личной для автора, заменившей расчет и соображение. Скажу кратко о «Давным-давно». Она была задумана и написана в последние месяцы 1940 года, когда грозный призрак будущей войны стоял перед страной. Ее неминуемость была очевидной, вопрос заключался только в том — «когда?»… Кровоточил под немецкими бомбами Лондон, фашистские танки и парашютные десанты покоряли одно государство за другим; наша армия напряженно переобучалась после финской кампании, сурово дисциплинировалась вся жизнь. Горизонт был мрачен: он был весь закрыт нависшей грозовой тучей. В газетах об этом не писалось, но это чувствовалось всеми. Да и говорили между собой больше всего именно об этом зловещем ожидании, — я это очень хорошо помню. Вот в этой атмосфере драматических предчувствий как-то особенно стало думаться об уроках истории, и по тому самому душевному инстинкту жажды контраста (о котором Чехов говорил, что о лете можно хорошо написать только зимой, когда этого лета очень хочется) мне и захотелось, неудержимо и страстно, написать патриотическую, историческую, жизнерадостную, романтическую комедию: именно и обязательно — комедию, и обязательно светлую и праздничную. Это желание бродило во мне, пока память не подсказала историю известной девицы-кавалериста Надежды Дуровой, о которой я в свое время много читал с активным любопытством, но без всякой цели.
Сама Дурова в жизни была существом очень странным и почти маниакальным: в старости она продолжала носить мужской костюм и беспрерывно курила трубку. Когда она с дымящейся трубкой, в сюртуке и в сапогах выходила на улицы Елабуги, за ней бежали, дразня ее, мальчишки, и она свирепо отругивалась. Написанные ею воспоминания далеко не всегда достоверны, хотя и пленили Пушкина — редактора «Современника». В 1812 году Дуровой было уже около тридцати лет, она ушла в армию, уже будучи матерью. Это все подробно и точно установил С. А. Венгеров, и мне было очень смешно, когда В. Б. Шкловский в недавней своей статье о точности мемуарной литературы поучительно противопоставил романтическому вымыслу моей комедии неподдельную точность дуровских «Записок девицы-кавалериста»: в них «вымысла» не меньше, чем в моей пьесе, только он стыдливо спрятан. Разумеется, реальная история Дуровой не очень подходила для сюжета задуманной мною пьесы, и я решил: если уж выдумывать, то я могу выдумать не хуже ее самой. И вот поэтому моей героиней стала вымышленная мною Шура Азарова. «Отцом» ее был любимый мой поэт Денис Давыдов, а «матерью», может быть, пленительная Наташа Ростова (кстати, толстовский Васька Денисов ведь сватался к юной Наташе!). В Шуре Азаровой нет ничего от реального характера замечательной по-своему женщины, навеявшей ее образ только общими очертаниями судьбы. Этим я сразу приобрел ту благословенную свободу, которая определила размашистость и смелость драматургического почерка.
Томас Манн вспоминал, что, когда его мюнхенская машинистка впервые перепечатала рукопись первого романа из цикла об Иосифе — «Былое Иакова», она, вручая ему готовый машинописный экземпляр, сказала с трогательной наивностью: «Ну вот, теперь хоть знаешь, как все это было на самом деле!..» Томас Манн справедливо считает данные слова самым лестным отзывом о романе: ведь на самом деле он «все это» выдумал. А впрочем, кто знает? Романист полагает, что он все сам выдумал. Но может быть, так полагал и Пушкин, приписывая своему Сальери злодейское убийство?
1965
Делать жизнь с кого… (Заметки о биографическом жанре)
Когда-то, чтобы оценить увлекательность небеллетристической книги, говорили: «Она читается, как роман». Времена изменились, теперь можно сказать: «Этот роман читается, как биография».
Биография — это судьба. Это история человека, показанная на всем протяжении его жизни. Это человек, взятый не в частностях, а в целом, и человек в связи с историей. Биография — это тоже история, но раскрытая через человека. И она без всяких сюжетных фокусов отвечает на постоянный и жадный читательский вопрос: «А что же дальше?» Здесь мы всегда видим, что дальше. Мы видим мысль и поступок, замысел и действие. Даже если речь идет и о заведомо житейском неудачнике. В каком-то особом, высшем смысле герой биографической книги — всегда удачлив. У неудачников биографий не существует. Наличие биографии — это уже удача, даже если ее герой прожил трудную или трагическую жизнь.
В настоящей биографии всегда в потенции содержится героическое начало, пусть его носитель и не дрался на баррикадах, и не летал в космос. Героизм Альберта Эйнштейна, например, в том, что он десятилетиями, на вершине мировой славы, занимался сложной, неразгаданной и, по мнению большинства его научных друзей, бесперспективной теорией «единого поля». Он не решил ее при жизни, но, кто знает, может быть, по путям, им указанным, пойдет завтра другой ученый; в биографиях в отличие от романов развязка часто наступает за пределами жизни и книги.
Великий нравственный урок прожитой жизни большого человека, его пример всегда безоговорочно убедителен, и особенно если этот пример предстает перед читателем не в препарированном или искусственно абстрагированном виде, а в живом контексте реальных подробностей, которые, как бы они ни были пестры, никогда не «снизят» смысла этого примера. Наоборот, приведенные в связь с главным делом жизни, они еще более подчеркнут его внутренний пафос. Толчком к написанию биографии бывает прямое чувство — восхищение чьей-то замечательной жизнью (большей частью, но не всегда; иногда созданием ее движет другое, но тоже прямое чувство — отвращение, как в биографии Талейрана, написанной Е. В. Тарле). И эти прямые чувства должны возникать и у читателей биографий, иначе они не достигли бы своей цели.
Потомки, люди других, позднейших поколений, большей частью находятся в выигрышном положении перед современниками. И не только потому, что в исторической перспективе крупный человек еще вырастает, но именно потому, что они, потомки, лучше знают факты. Лермонтов в стихотворении «Смерть Поэта» сравнил гибель Пушкина с гибелью Ленского: «И он убит — и взят могилой, как тот певец, неведомый, но милый» и т. д. — ассоциация волнующе трогательная: но Ленский, готовясь к дуэли, писал романтические стихи (к чему автор отнесся, как известно, несколько иронически: «Так он писал темно и вяло…»), а Пушкин перед дуэлью не прощался с жизнью при помощи рифм, а сел за письменный стол и написал удивительное по интонации, чисто деловое письмо к писательнице Ишимовой по поводу ее книги о русской истории: для него дело его жизни было всего важнее. Для биографов уже один этот факт — ключ к отгадке того, как Пушкин шел на дуэль. Лермонтов не мог этого знать, а мы, потомки, знаем… Конечно, богатейшее содержание стихотворения Лермонтова не исчерпывается ассоциацией с Ленским: иначе бы оно не было гениальным. Но насколько трезвая проза письма к Ишимовой богаче тех чувствительных и мнимо философских монологов Пушкина, которые вкладывают в его уста в преддуэльные часы авторы некоторых пьес и романов.