Вспоминая этот случай, я порой ловил себя на мысли, что в глубине души завидую Двириду, поскольку тот хранил в своих мыслях ее лицо, тогда как мне уже не дано было на него взглянуть. Всякий раз я одергивал себя тем, что старшему брату тяжелее было расставаться с матерью. Но куда как тяжче, чем малышам-несмышленышам, утрата далась отцу. Наш с Двиридом родитель, Амлоф-оружейник, был волевым человеком, но, к несчастью, привыкшим подавлять свои чувства. Как это обычно водится, подобный подход к жизни приводил к двум отрицательным последствиям: во-первых, он требовал того же от окружающих, во-вторых, время от времени, его душа наполнялась до краев и в какой-то злой час он либо закатывал гулянку с немногочисленными друзьями, веселясь и горланя что-нибудь во всю глотку, а порой даже читая из бардов, либо (что, увы, случалось чаще) по ерундовой причине устраивал судилище над всеми домочадцами, используя различные способы внушения от розог для слуг до стояния на горохе для нас с братом. Когда не стало матери, он совершил худшее, что мог – замкнулся в себе. Впоследствии став чтецом, я начал понимать, какую боль он испытывал, как изо дня в день он просыпался в своей постели один, и бес возвращал его думы к образу возлюбленной, постепенно слепляя из этого образа господина, а его самого превращая в раба, как боль одиночества вплелась в его кровь и он стал испытывать ту особую жажду постоянного соприкосновения с ней, что, будучи обманом, как и всякое зло, ни на каплю не утолялась растравлением, а, напротив, разжигалась им. Но в детские годы я еще не мог понять зла, мучившего отца, замечая лишь зло отца, мучившее нас. Конечно, он не утратил любви к сыновьям, но вместо того чтобы черпать из нее противоядие, он неуклонно отдалялся от нас с Двиридом. Не нашел он себе и женщины. Когда могила матери уже поросла шиповником, по обрывкам пересудов слуг я слышал о паре-тройке увлечений владельца, но и их пора пролетела бесследно. Почти весь день отец проводил в мастерской или у заказчиков, а если и выбирался развлечься, то возвращался назад в сильном хмелю, но не веселым, а не по-доброму буйным, и те, кто попадались ему под руки в такие вечера, могли и взаправду попасть под них. Он стал заурядным заложником своей власти, потому что вокруг него не оказалось ни одного человека, который был бы выше его положением и серьезно беспокоился бы о нем, а люди, бывшие ниже его, попросту боялись. И хотя слуги уважали его как умного хозяина, а городские мастера, работавшие с ним, как знатока дела, человека в нем видели и ценили все меньше. Таким был мой отец, и год за годом холод остывшего очага дома Амлофа разрастался, застуживая жизни его обитателей, пока не превратился для них в безнадежный склеп. Стоит ли удивляться, что почти все свободное время я тратил за пределами родного дома, возвращаясь туда настолько редко, насколько мне позволял малый возраст, и, стремясь также вытащить брата, но Двирид унаследовал от родителя проклятую замкнутость, и далеко не всегда мои попытки имели успех.
И все же отец не оставлял нас окончательно – иногда нас вызывали в мастерскую. Со зрелых лет до последнего вздоха родителя волновал вопрос наследства, но я в тайне надеялся, что он зовет сыновей не только для того чтобы обеспечить будущее оружейной, а чтобы хоть на вершок свечи побыть с единственными оставшимися на земле родными. С первых занятий между мной и Двиридом обозначилось разное отношение к учебе. Мы оба на лету запоминали названия и назначение орудий, но как только дело касалось самой изготовки, на брата нападала тоска, тогда как мои глаза загорались. Отец подметил это сразу же. Он не отстранил Двирида, но вскоре я почувствовал, что родитель объясняет ту или иную тонкость одному мне, а на брата не обращает внимания. Недвусмысленные выражения по поводу того, «что старший и младший у него перепутались местами» не заставили себя долго ждать. Однако отца не сильно волновало старшинство Двирида: по законам Кимра старший брат имел неоспоримое преимущество в наследовании, но зная слабоволие первенца, он был уверен, что тот не станет возражать, если управление оружейной перейдет в мои руки. Куда как сильнее его беспокоила моя воля. До поры до времени все шло по замыслу родителя, но одно знакомство окончательно оторвало меня от дома, развернув мои мысли от оружия к пергаменам и Кариду.
Мне на всю жизнь запомнилось обманчиво-безмятежное утро в самом конце лета, когда я, наконец, поведал отцу, что собираюсь присоединиться к Братству. Светило остывающее, но еще добродушное солнце. С улицы доносился привычный шум простого люда. Мы завтракали. Отец был на удивление весел и разговорчив. Он рассуждал о хорошей вероятности войны на севере и вслух подсчитывал, сколько снаряжения понадобится войску. В нужный миг я поднялся и сказал, что хотел, как можно более твердо, неимоверными усилиями сдерживая дрожь в теле и голосе. Выслушав, не перебивая, отец решил, что сталкивается с обыкновенной отроческой блажью, в меру покричал и встал из-за стола, собираясь идти работать. Тогда я, уже понявший, что в этом мире свитки действуют лучше слов, протянул ему письмо одного из чтецов-наставников, заверенное печатью и одобрявшее мой приезд. Родитель больше не кричал, а просто спросил, когда я уезжаю. Я уезжал в тот же день. Кладь была собрана, а извозчик нанят, и мне пришлось немало потратиться, чтобы сохранить в тайне свой отъезд. Услышав последние слова, отец каким-то странным движением опустился на кресло. Его лицо побелело и перекосилось. Мы с Двиридом и бывшие рядом слуги бросились к нему и перенесли на постель. По счастью, один из подмастерьев распознал удар и принял нужные меры до прихода лекаря. Отъезд задержался на три дня: я не изменил своего намерения. Отец так и не пустил меня к себе.
Теперь по прошествии двенадцати лет через Двирида он передал, что жалел об этом. Отец осознал свою вину перед нами. Он понял, что требовал от нас любви, не давая своей взамен. Но разве легче мне было от того стоять над молчащим камнем и с убийственной четкостью ощущать собственную вину? Я не сомневался в своем пути, нет. Я должен был оставить родной дом, улицу, город и все, что имел, в придачу ради служения. Но я не сделал ничего, чтобы наше расставание было другим. Сколько раз, будучи уже сознательным, хотя и юным, я видел, как одиноко отцу, но даже не попытался заговорить с ним, а нам ведь было о чем. Кто знает, может быть, потихоньку, неровными шагами эта невозникшая цепочка бесед могла бы привести его к смирению перед моей судьбой, и после проскочившей перед глазами уймы лет, вернувшись назад, я обнял бы не только брата, но и его? Только глыба, лежавшая передо мной, не знала слова «бы». Я стоял там, где стоял, и должен был идти туда, куда шел, а дождь моросил по-прежнему.
Мои глаза в последний раз опустились на камень и надписи. Помимо скорби по прошлому я ощутил стыд из-за того, что посещение родителей стало лишь промежуточной точкой в моем расписании, но затолкав вглубь это чувство, торопливо повернулся и зашагал к реке. Прихотью судьбы человек, к которому я держал путь в то утро, являлся тем самым виновником моего вступления в Братство, и, таким образом, отец после смерти был вынужден стать соседом своему врагу.
Жизнь этого человека неразрывно переплелась с летописью тех мест. Появление новых ворот и кладбища привело к необходимости дополнительной защиты южной стены, поэтому вдобавок к страже над вратами советники учредили скрытый дозор окрестностей. Для этой цели в бору за рекой была вырыта цепь землянок. По мысли правителей Утеса их должны были заселить особо обученные воины-охотники, обладавшие, как говорилось в старину, «зрением орла, нюхом лисицы и быстротой оленя». Однако, как выяснилось совсем скоро, желающих сидеть в зябкой норе весь год даже за хорошее жалование среди стражи не обнаружилось. И тогда данную роль неожиданно предложили осужденным за мятеж всадникам. Условием стало несение дозора в лесу в течение десяти лет с последующим помилованием. Мятежники становились новым видом заключенных, им разрешалась свобода действий внутри леса, но строго запрещалось покидать его пределы. Любое общение с ними со стороны жителей города само считалось преступлением. Появление же кого-либо из лесников внутри стен Утеса до срока каралось немедленной смертью. А чтобы бывшие всадники не могли просто сбежать в другие земли Кимра или за море они обязывались ежедневно являться к южным воротам, в противном случае становясь изгоями навеки. Данное требование вряд ли остановило бы обычных разбойников, убийц или воров, которым удалось избежать темницы, но сердца мятежников были привязаны к родному городу, и в Управе отлично знали об этом. Таким образом, ратуша разом избавлялась от расходов на содержание части преступников, получала дополнительную и притом бесплатную стражу у южной стены, не преданную ей, но преданную городу, и могла держать ее на привязи.