Через несколько лет, насидевшись в девках, она все же решилась выйти за того Филю замуж: а никто другой не брал, а девкой-вековухой оставаться не пожелала. Жизнь, мачка, своего требует… Ох, и помучилась она с ним. Да недолго. Умер от чахотки. Но, правда, остались у нее дети — сын да четверо дочек. Мучилась она при его жизни, а еще больше — после. А как подросли — всех по миру пустила милостыньку собирать. Сашка, ее сын, не один год у нас в деревне скотинку пас. Красивый был, смирный. На последней войне погиб. Жалко, уважительный был человек».
— Да и Огрофена-то сама была доброй, — вставила мама. — А ведь годы-то тогда голодные были…
— Я всегда больше к дяде Егору бегал. Как захочется поесть, так к нему бежал. И каждый раз угадывал к обеду. А может, он не обедал, пока я к ним не приходил. На мое счастье, он тогда в лесопункте счетоводом работал…
— Вот уж кто добрый-то был, так добрый… Таких людей, сын, как дядя Егор, раз-два и обчелся…
Мы помолчали с ней, вспомнив дядю Егора. Но мама снова заговорила:
— Ладно. Надо же мне тебе досказать, что мне тогда передала бабушка Анисья, — продолжала она.
«Потом сыны на войну германскую пошли, все трое, в одной роте служили… В то время я жила у Дарьи. А когда вернулись, так я Ондрия и поженила на тебе. Так что жизнь, милая, прожить — не поле перейти. Всего натерпишься, навидишься. Только сам будь человеком, так и люди рядом с тобой будут людьми».
Так тогда она и заговорила меня. И я осталась жить. А потом уж и не пеняла на плохую жизнь — свыклась.
Мама договорила и, пожаловавшись на головную боль, ушла в избу, а я, оставшись один, вспомнил свою бабушку.
Однажды в летнюю пору мы с двоюродным братом Матвеем, сыном дяди Степана, играли в чирок, и он нечаянно поранил мне бровь. И хотя я сам виноват в том был, подставил под удар голову, со злости, себя не помня, подбежал к нему, уцепился руками за лицо и рассек губу. Он закричал от боли. Тут как из-под земли вынырнула бабушка. Она всплеснула руками и запричитала:
— Ай-ай-ай! Батюшки! Здеся-то что деется! Кто вас, сатанята, так украсил-то? — Она ладонью прошлась по нашим спинам и закричала: — Бегите живее за мной, бесенята!
Мы безропотно поплелись за ней.
Два самых любимых ее внука и неразлучных друга поссорились, даже подрались.
Оставив нас на крыльце, она зашла в дом, вынесла оттуда горшок теплого кипятка, тряпицы, осмотрела наши раны, приложила к моей ране листок подорожника, замотала голову тряпицей. Затем принялась за братову рану.
— Ну как ты, поганец, умудрился ему рот-то порвать? — шумнула на меня. Молчал и Матвей. Злость у меня прошла, и я стал понимать, что виноват во всем я. Я пыхтел, сопел со стыда.
Бабушка тем временем возилась с братом.
— И как я заклею тебе ее, супостат? — сказала она. Снова сходила в избу, принесла оттуда яйцо, бутылочку настоя березовых почек. Уселась рядом с нами и, сердито бормоча себе под нос: «Все, чертенята, только работы бабушке прибавляют», осторожно разбила яйцо, сняла кусочек скорлупки, сорвала с нее пленочку, обработала Матвееву рану настоем, приложила к ранке пленку от скорлупки. — Походи молча с открытым ртом, — посоветовала она брату. — И что б у вас не было времени больше драться, ты, Матвей, беги к Минанкондушку, посмотри, нет ли в поле там овец, а ты, — стукнула меня ладонью по голове, и сунув яйцо в руку, — иди в избу и пестуй сестренку.
На второй день, встретившись с Матвеем, мы снова, не поделив чего-то, поссорились. Бабушка взяла нас за уши, усадила рядом, спросила:
— Ну чего опять поцарапались? Что, места мало вам?
Мы стали оправдываться.
— Ладно. Молчите! — прикрикнула она.
И рассказала:
— Как-то раз на дворе под вечер повздорили лошадь, корова, собака, петух и кошка: кто же из них в хозяйстве главный. «Я!» — говорит лошадь. «Нет, я!» — мычит корова. «Не ты и не ты, а я!» — блеет овца. «Не ты, не ты и не ты, — гавкает собака, — а я!» — «Нет уж! — кукарекает петух. — Без меня ни один хозяин не обходится». — «Врете вы все. Самая главная в хозяйстве — это я!» — выступает вперед кошка.
Дело у них уже подходило к потасовке, если бы в это время не вышла во двор хозяйка. «Что у вас тут?» — спрашивает. «Рассуди нас, хозяйка, кто из нас самый главный в твоем хозяйстве?» — «Да успокойтесь вы, — отвечает, — все вы дороги мне в хозяйстве, помощники верные. Вот ты, кошка, ловишь мышей. Ты, Кутик, дом стережешь от воров. Ты, овечка, шерсть даешь мне для валенок и кафтанов. Буренушка молочком меня поит. Ну а без Серого куда мы с вами все бы делись? Без него и дом бы наш был сиротой. Так что все вы, мои милые, моя опора. И больше об этом не спорьте». И после этого жили все мирно да дружно, даже кошка с собакой… Вот, животные с одного раза поняли, а вы же люди, и как вам не стыдно каждый день ссориться? Сколько раз я вам должна еще повторять, что люди должны меж собой жить согласно?
— Мы, бабушка, больше не будем, — сказал я.
— Не будем, — вторил и Матвей.
— Ну ладно. Верю я вам, сатанята, — заулыбалась бабушка. — Молодцы, что поняли.
Бабушка жила не с нами, а со своим младшим сыном, дядей Егором. Пожалуй, его женитьба и послужила поводом для раздела наших семей. Однако и после раздела бабушка продолжала ухаживать за нами. Особенно летом, в горячую пору сенокоса и уборки хлебов. Пока родители в поле, мы были с нею. Мы тогда, конечно, не понимали, как тяжело нянчиться пожилой женщине с шестерыми ребятишками.
А вот бабушка Анисья, несмотря на старость, справлялась с большой и шумной компанией, в которой старшим не было и шести лет. Но она умела так завлечь нас чем-нибудь, что при этом еще и сама умудрялась каким-нибудь делом заниматься. В ненастные дни, бывало, расстелет половики, старые одеяла, балахоны, кафтаны и пускает нас ползать. При этом за каждым младшим закрепит старшего. И не как попало, а зная, кто к кому тянется. Набросает нам всяких безделушек, и возимся мы себе на утешение. А она тем временем, качая в люльке самого малого ребенка ногой, рукой еще что-то да делает по хозяйству. Чаще всего прядет, шьет, плетет из бересты. Если же погода позволяет — выводит всех на улицу.
Воспитываясь в единой семье под влиянием бабушки, мы так подружились со своими двоюродными братьями и сестрами, детьми дяди Егора и тети Дарьи, что и поныне считаем их за родных.
Как бы хотелось, хотя бы во сне, вернуться в детство! Но детство почему-то никогда не снится. А вот война снится очень часто. Многое забылось из детской жизни. Но вот бабушка Анисья всегда перед глазами. И сейчас, когда я пишу эти строчки, она, худенькая, улыбчивая, будто сидит передо мной и хочет спросить: «Что ты, внучок, все колотишь на своей машинке?» Интересно, если бы она узнала, что бы она мне ответила? Может, сказала бы: «К чему ты все это ворошишь? Кому это нужно?» А может быть, благословила бы, сказав: «Давай пиши, пиши, пусть, внучок, люди знают о вепсах, людях, которым хотя и жилось в прошлом очень трудно, но они всегда оставались честными и преданными братству…»
После обеда пошел дождик, и я остался в избе. Мама присела ко мне на диван со стареньким пальто и ножницами стала резать его на узкие лоскутки, которые потом мотала в клубки. Тут же и объяснила:
— Хочу осенью половики соткать. Самим-то уж, пожалуй, и не надо — наткали девки в прошлом году. Так, может, ты сколько заберешь, а то Коля, внук…
Мама всю жизнь думает о других. Я ни разу в жизни не слышал, чтобы она хоть заикнулась о том, что хочет себе что-нибудь купить или сшить. Только и слышишь: «Девкам-то надо бы справить по платью к празднику». Или: «У Коли-то сапоги, кажись, с открытыми носами, так что же вы сидите-то, али простудить парня-то решили?» А то услышишь и такое: «Грибы-то пока еще растут, так сбегали бы, девки, в лес, принесли бы по корзине. Лешка-то, поди, там на лесозаготовках ворочает, так и некогда самому-то собрать. Все бы литру какую взял у нас…»
— Вот так, сынок, всю жизнь, с тех пор как я очутилась в Нюрговичах, и кручусь, как колесо тележное. А удержалась я здесь, потому что бабушка Анисья ласковой ко мне оказалась.