Когда я об этом рассказал маме, она сказала:
— Вот так дядя Еша понимал жизнь. Долго он прожил, а обиженных на себя никого не оставил. Со всеми умел ладить, и не только с людьми, а даже со всякими животными и птицами.
Дедушка-мамаша был умным человеком и так называемым «волшебством» занимался не за тем, чтобы зарабатывать себе на пропитание, а с целью помочь людям в беде, в горе. Утром, днем, ночью, поздним вечером заявись к нему — дверь всегда открыта. И в просьбе не откажет, а чем может — поможет.
— А ты веришь в то, что дедушка-мамаша людям помогает? — спросил я однажды маму.
— Верю я, сынок, в то, что человека можно заставить поверить. И дедушка Еша тут правый. Он человеку уверенность дает своей приветливостью, ласковыми словами. Зовет быть сильным. Вот ежели ты не поверил бы, что сможешь выучиться на учителя, ни за что бы им не стал. Я это на себе тоже испытала. Помнишь, когда мы с тобой зимой в озеро попавши были? Ежели бы я тогда не поверила, что сумею продержаться на воде, пока помощь придет, — потонула бы. А как все время твердила себе: спасусь, не потону, так и осталась жива. Другой раз, бывало, на осиновке по волнистому-то озеру направишься на другой берег и ежели в уме держишь, что обязательно переедешь — как пить дать, — переедешь без греха. А когда еще на берегу оторопь тебя возьмет, тогда обязательно опрокинешься. Лучше и не пытайся переезжать. С твердой верой, сынок, любое дело осилишь. Когда тебя в председатели колхоза избрали и ты об этом мне рассказал, я спросила у тебя: «Дело-то, сынок, новое. Сумеешь ли ты справиться?» Ты ответил: «Да вроде бы должен справиться». И ведь справился…
— Верно, мама, справился… Но не так уж, верно, хорошо…
— И не говори. Иначе бы тебя после колхоза снова в райком не избрали бы секретарем. Туда кой-кого не берут…
Я не стал с ней спорить.
— Так вот опять о дяде Еше, — сказала мама, — прожил всю свою жизнь в скособочившейся избенке с соломенной крышей. Нижние венцы, пожалуй, до окон в землю уходили. Так что ежели взрослый человек надумал в его окно посмотреть, то надо было бы ему на колени встать. А все это оттого, что раньше дом топился по-черному. Ты, верно, таких домов уже и не застал?
— Застал, мама. Ведь в таком доме почти до самой войны жила семья Егора Кудряшова.
— И верно. Да и ты еще родился в такой избе. До самой революции, считай, в деревне у нас большинство домов топилось по-черному. Ну да и в таком доме жить можно было, коли хлеб да согласие были там. Хлеб да согласие, сынок, главное в семейной жизни. Согласие от любви друг к дружке, а хлеб — от трудолюбия хозяев. Так что хлеб да согласие — два брата. Друг без дружки никуда. Я вот сейчас смотрю на людей. В сравнении с прежним, считай, как сыр в масле катаются. Одеть не знают что. Даже на работу ходят лучше, чем раньше мы ходили на праздник. Едят каждый день, как раньше на праздники не ели. А обуви и говорить нечего, — окромя лаптей, и обувки не знали. Сейчас у каждого и сапоги, и щиблеты, да не одни. А чуть ежели дырка образовалась, так и в сторону бросают. Так вот о Еше, — прибавила мама. — В такой избенке он и прожил всю свою жизнь. А когда она построена — никто не помнит. Еша как-то говорил мне, что это первый дом в нашей деревне, который сохранился после литовского нашествия. Такие злые люди в наши края, говорит, заявивши были. Взрослых людей поубивали. В нашей деревне, говорит, поубивали всех, а домишки, что были, сожгли. И чудом только уцелела его избенка, а в той избенке девчонка. Якобы Ешина прабабушка. Она спряталась за печкой. А избенка, подожженная, не сгорела, потому что, как только ее запалили и сами ушли, начался грозовой ливень. Домишко-то и сохранился. От этой девчонки, Ешиной прабабки, мол, и опять восстановилась деревня. Так это было или нет, свидетелей тому делу нет. А деревня живет.
Медведевы
— А ты помнишь ли самого-то Павла? — спросила у меня мама, когда разговор коснулся этой семьи. — Умер-то ведь он давненько уж…
— Помню, мама…
И мне вспомнились встречи с ним.
Дядя Павел, высокий, плечистый, сутулый, темнолицый, с густыми седыми волосами, свисающими на плечи, рубашка навыпуск, в брюках, заправленных в сапоги; сидел он на своем крыльце с цигаркой в руках, зажмурив один глаз, дымил. Я подошел к нему и стал любоваться так искусно выпущенными кольцами. Даже и мне захотелось курить. Верно, он понял мое желание и, улыбнувшись, спросил:
— Что, захотелось выпустить колечко?
Я осмелился ответить:
— Хочу, дядя Павел.
— А не боишься, что больше не вырастешь?
— Почему же?
— Потому что кто с малолетства начинает курить, тот так маленьким и остается и скоро состарится. Что, не веришь? А Егорушку знаешь?
— Того маленького горбатенького старичка с багорком в руках.
— Того самого. А таким маленьким и стареньким он стал потому, что совсем рано начал курить. Ежели хочешь вот таким стать, на пососи, — он протянул мне цигарку.
Я замахал руками и затряс головой:
— Нет, дядя Павел, не хочу!
Не знаю, от того ли предупреждения, или от чего другого, но я курить начал только после войны, уже в возрасте двадцати четырех лет, да и скоро бросил. И с тех пор больше не курю. Да и многие мужчины в нашей деревне не курили. Может быть, даже не без помощи дяди Павла случилось это.
А тогда дядя Павел ушел в дом и вынес оттуда блюдечко с мыльной пеной и несколько соломинок.
— Садись-ка вот лучше со мной рядом да запускай-ка эти кольца, — сказал он, предварительно надув большой и очень красивый пузырь. — Эта работа, пожалуй, для тебя будет пользительнее.
Я сидел и дул пузыри, а он, наблюдая за моей работой, подбадривал, похваливал, подзадоривал, а временами и сам принимался за это дело.
Иногда он нас, мальчишек и девчонок, заставлял принести глины, замешивал хорошенько, пока она не становилась вязкой и однородной массой, и учил лепить всякие игрушки — петушков, лошадок, баранов, свистульки…
Однажды он снял с изгороди длинную сухую жердь еловую, нарезал из нее рюхи, биты и научил нас играть в городки.
— Чем вот попусту-то бегать по деревне да собак дразнить, лучше тренируйте-ка свои глаза да руки. Это в жизни пригодится, — сказал он, первым бросив палку.
Игра эта нам очень понравилась, и мы все свободное время играли в нее.
— Медведями их прозвали потому, что хозяин дома сам Ювсюк был похож чем-то на косолапого. — Опять мне вспомнился мамин рассказ. — Но старик, скажу тебе, был с людьми смирный и дома тоже хозяйствовал не криком, а рассудком. Ты, верно, его и не помнишь?
— Не помню.
— Так и я его тоже помню очень мало. Как сквозь сон. Да разговор пойдет у нас не о том старике, а о Павле и его детях. Мы ведь, сынок, привыкли помнить людей только до третьего колена. Вот и я своих родичей помню только до своей бабушки да дедушки. И то по материнской линии. Ну, так вот о Павле Медведе. Он женился уж очень чудно, вроде как в сказке. Как-то однажды в воскресенье, когда семья сидела за обеденным столом, в дом к ним входит девушка. Рваная, с корзиной в руках. Остановилась у порога, поклонилась и просит: «Подайте милостыньку». — «Милостыньку? Подадим», — сказал Павел. Он вышел из-за стола, вынес несколько калиток. А потом, близко разглядев ее, говорит: «А ну-ка раздевайся, красавица, да садись с нами обедать». Помог ей снять с себя корзину, усадил за стол рядом с собой. Девушка оказалась личиком басонька.
«Откуда ты сама-то, милая?» — спрашивает Павлова мать. «Из Ярви я, сиротка…» — «Сиротка? Ай-ай…» Павел еще раз посмотрел на нее внимательно и говорит: «Знаешь, милая, ты мне приглянулась. Ежели не будешь супротивничать, так я бы женился на тебе».
Пожала плечами девушка, которую звали Анной, да и кланяется: «Ежели твои родители перечить не будут, так я согласная. Уж буду тебе ласковой женой, а твоим родителям послушной рабыней». — «Мне не раба нужна, а жена, детишкам, ежели пойдут у нас, мать, а моим родителям — дочка послушная…» — «Буду стараться, чтобы угодить… А ежели что будет не так, учите. Всех буду слушать…»