Литмир - Электронная Библиотека

— Арестантам не дозволяется курить.

— Какой я тебе, к черту, арестант?! — крикнул Степан. — Я художник!

— Не могу знать... — И железная дверь со скрежетом затворилась.

На четвертый день Степана вновь повели на допрос. На этот раз его допрашивал жандармский полковник, подтянутый, чистенький, с тоненькими усиками, загнутыми вверх, как у немецкого кайзера. Он был предельно вежлив и все время улыбался.

— Чего вы от меня хотите? — спросил Степан, раздраженный этой неуместной вежливостью.

— От вас — ничего, поверьте честному слову офицера — ничего.

«Какого черта тогда меня здесь мутузите?» — хотел крикнуть Степан, но, подумав, сдержался.

— Мы знаем, что вы замечательный скульптор. О вас так много пишут в газетах, — продолжал жандарм, — и это нас обязывает отнестись к вам с должным вниманием.

— Ничего себе внимание, — не сдержался Степан. — Ни с того ни с сего высадили с поезда, заперли в кутузку. Даже отобрали трубку с табаком. Ну как можно просидеть четверо суток без курева?

— Извините, мои коллеги несколько перестарались. У них ведь служба тоже нелегкая... Вот вам папиросы, курите, — полковник подвинул Степану пачку дорогих папирос. Тот взял одну. — Берите все. Это, так сказать, возмещение за отобранный табак... Я надеюсь, что мы с вами найдем общий язык. — Выдержав небольшую паузу, он с улыбкой посмотрел на Степана. — Мне хотелось бы узнать, чем и как живет искусство на Западе. Поймите, это вовсе не профессиональный интерес. Забудьте, что с вами разговаривает жандармский офицер. Я и сам увлекаюсь живописью, немного рисую...

«Куда это он гнет?» — не понял сначала Степан и все же в нескольких словах рассказал о парижском салоне, в котором участвовал в последний раз. Жандарм слушал рассеянно, и Степану стало ясно, что его интересует совсем другое.

Достав из тумбочки бутылку «Токайского», полковник хотел налить Степану, но тот сказал, что вина не пьет, а вот от чая не отказался бы, если уж господин офицер настолько любезен.

Принесли чай.

— Хочется все же услышать от вас, каковы настроения эмигрантских кругов, с которыми вы находились в тесном общении, — вкрадчиво приближался к своей цели полковник.

— Откуда мне знать про их настроения? — Степан отхлебнул из стакана глоток чаю. — Я с эмигрантами якшался постольку, поскольку меня сводила с ними судьба.

— Ну, например, о чем они говорили между собой? С вами?

— Разве упомнишь, о чем они говорили. Хоть убейте, ничего не помню, да и не до этого мне было.

— Вы, бесспорно, у них доверенное лицо, иначе не передали бы с вами сюда, в Россию, столько писем?

— А черт знает, что написано в этих письмах, я их не читал. Да и передать не успел, вы их отобрали...

Под конец Степану надоели все эти однообразные вопросы, и он, замкнувшись, отвечал лишь «не знаю», «не помню». Офицер все чаще пощипывал свои тоненькие усы. Куда девались его мягкость и вежливость. Исчезла с губ улыбка, голос стал грубым и лающим.

— Ладно, господин Эрьзя, кончим этот беспредметный разговор, — сказал он наконец, — он и так у нас слишком затянулся. Советую вам в следующую нашу встречу вести себя попокладистее. А сейчас идите и подумайте над моими вопросами, у вас для этого будет достаточно времени...

Степан ожидал, что его опять посадят в ту же одиночную камеру, но в коридоре охранного отделения жандармский конвой сменили двое полицейских, которые вывели его во двор, посадили в закрытый автомобиль и повезли в полицейский участок. Здесь его снова обыскали, уже в который раз составили протокол допроса, куда, между прочим, внесли лишь фамилию, имя и звание. После этих формальностей он очутился в большой камере, которую населяли задержанные полицией пьяницы, воры и бродяги. «Ничего себе, удружил мне это вежливый жандарм», — подумал Степан, устраиваясь на нарах со слежавшейся соломой, кишевшей блохами. По грязной прокопченной стене ползали жирные пузатые клопы.

Соседом Степана по нарам оказался седой старик, который, спустив штаны и оголив тощие синеватые ноги, охотился за насекомыми. Степан с отвращением отвернулся — по другую сторону трое оборванцев с опухшими от похмелья лицами резались в карты. Растянувшись на нарах и закрыв глаза, он попытался хотя бы мысленно уйти из этого жуткого окружения, но неумолкающий гул голосов набитой битком камеры не давал сосредоточиться на чем-либо...

Прошла неделя, за ней потянулась другая. Кормили отвратительно: два раза в день приносили вонючую баланду, утром чай и кусок плохо пропеченного хлеба. Но Степана не так мучил голод, как отсутствие табака. При обыске полицейские отобрали у него даже те папиросы, которыми угостил полковник.

Шли дни за днями, и у Степана постепенно стало складываться впечатление, что про него просто забыли. Он видел, как ненадолго задерживались здесь остальные — день-два и их выпускали или переводили в тюрьму. За время, пока он сидел, некоторые успели побывать в камере дважды. В конце концов Степан решил обратиться к одному из надзирателей, более разговорчивому, и тот пообещал узнать у начальства про его «дело».

Степан не ошибся в своих предположениях: про него действительно забыли. Не обратись он к надзирателю, одному всевышнему известно, когда бы вспомнили о нем и сколько бы еще он просидел здесь. Полицейский чин вернул Степану отобранные при обыске деньги, трубку, табак и объявил, что он свободен. «Вот собака, — подумал Степан со злостью, — даже не извинился. Продержали столько за здорово живешь, с тем и до свидания...»

Прямо из полицейского участка он зашел в магазин готовой одежды, купил белье, брюки, тужурку и отправился в баню. Из прежней одежды ничего не оставил, все велел банщику выбросить. Тот с недоумением посмотрел на него и покачал головой. «Эка блажь господская, выкидывать такое добро», — проворчал он.

После всех мытарств в охранном отделении и полицейском участке Степан окончательно возненавидел Петербург, этот холодный и официальный город. В тот же день он уехал в Москву.

Москва была для Степана олицетворением России. Мыкаясь на чужбине, о ней он всегда вспоминал с особой теплотой, хотя в годы учения здесь ему тоже немало досталось. Но все это уже давно забылось. В душе сохранилось только хорошее. Все плохое преходяще. И сейчас, растянувшись на диване в спальном вагоне второго класса, он с трепетом предавался воспоминаниям десятилетней давности. Все было как будто вчера. Как будто вчера он бегал с Тверской на Мясницкую, на Остоженку, встречался с Ядвигой... Спорил со своими учителями... Он обязательно увидится с Волнухиным, побывает у Касаткина. Правда, Николай Алексеевич тогда на него обиделся за то, что он перебежал в скульптурный класс. Но обида была недолгой. Как-то перед открытием выставки ученических работ, увидев Степановы скульптуры, он первый поздравил его с успехом и вместе с Волнухиным поддержал, когда Совет училища не хотел пропустить одну из вещей, выполненных не по программе. Это, кажется, был гипсовый бюст Александры, затерявшийся где-то не то во Франции, не то в Италии...

Под мерное покачивание вагона и монотонный стук колес Степан и не заметил, как оборвалась нить воспоминаний. Это была первая ночь на родной земле, проведенная им спокойно...

3

Москва встретила Степана теплым солнечным днем. Все кругом цвело, сияло и блестело яркой молодой зеленью. Горели маковки церквей, золотым огнем сверкали кресты. Улицы и бульвары были переполнены празднично разодетым людом.

С Николаевского вокзала Степан поехал прямо на Мясницкую, надеясь встретить в училище кого-нибудь из старых знакомых. Оставив багаж у швейцара, поднялся на верхние этажи, прошелся по пустым классам, затем спустился вниз, в скульптурный, где неожиданно встретился с Пожилиным, бывшим своим соучеником. Тот сразу узнал его и кинулся обниматься.

— Я читал в петербургской газете, что ты приехал, да думал, останешься там, в Петербурге, — говорил обрадованный Пожилин.

72
{"b":"818492","o":1}