— Из Алатыря, говоришь? Чей же будешь?
Степан по-своему понял вопрос «чей будешь», поэтому ответил:
— Баевский.
— Ах, баевский! Ну, ну... хорошо. Чего приехал в Москву? Наверное, поступать в университет?..
Голос у профессора был низкий, но мягкий и приятный. Лицо несколько продолговатое, рыжеватые бачки на щеках еще больше удлиняли его. «Нет, это не брат тому Серебрякову, — мельком подумал Степан. — Может, двоюродный...»
— Я вам привез письмо от Николая Николаевича Серебрякова, — сказал он, доставая из внутреннего кармана пиджака сложенный вдвое конверт.
Быстро пробежав глазами написанное на одной стороне четвертушки листа, Серебряков сказал:
— Ты, братец, садись, я сейчас подумаю, как тут быть.
«Чего садиться, чай, не до вечера будет думать?» — рассудил Степан, оставаясь стоять.
— Стало быть, ты хочешь непременно учиться в художественном училище? — произнес Серебряков, как бы рассуждая сам с собой. — Ну что ж, попробуем... Может, у нас что-нибудь и выйдет. — Он повернул к Степану улыбающееся лицо. — Отчего не помочь земляку-алатырцу? Так ведь?..
Степан, не зная, что ответить, продолжал молчать.
2
Пришлось ожидать еще три долгих дня, пока профессор Серебряков встретился и поговорил, как он обещал, с директором Строгановского художественно-промышленного училища. Только вот Степан никак не мог понять, почему промышленного. Причем здесь промышленность? Однако выяснение этого вопроса оставил на будущее. Сейчас было не до таких мелочей. Он терпеливо ждал, пока пройдут эти три дня. А они шли медленно, казалось, еще медленнее, чем весь предыдущий месяц. Степан никуда не выходил, валялся на нарах в ночлежке и от нечего делать приглядывался к ее обитателям, которых дождливая погода загнала под кров. Люди здесь были все больше нищие, бродяги, спившиеся мастеровые и мужики, приехавшие из дальних губерний искать работу, чтобы прокормиться зиму. Рядом со Степаном на нарах лежал старик. В Москве он когда-то имел небольшую лавку, торговал мелкой галантереей. У него была красавица жена, которая впоследствии сбежала с любовником, оставив двух дочерей. Сам он вскоре спился и разорился, а дочери пошли по рукам, пока не оказались на улице. Старшая, лет сорока, ютилась здесь же, в ночлежке, а следы младшей где-то навсегда затерялись.
— Она красивее сестры была, — говорил старик, шамкая беззубым ртом. — И добрая была, добрая, поэтому и сгинула... А эта, старшая, злая, вся в мать. От той, бывало, доброго взгляда не дождешься, накажи ее господь...
Степан чувствовал, как в полутьме нар старик весь трясется от гнева, вспоминая свою жену-изменницу. Он не совсем справедлив был в отношении старшей дочери. Пока Степан соседствовал со стариком, она несколько раз приходила навестить отца, приносила ему поесть. А раз даже пришла с полбутылкой водки, и они вдвоем распили ее прямо здесь же на нарах.
— Сегодня у тебя, знать, удачный день, — заметил тогда старик, потирая сухонькие руки и весь сияя от удовольствия.
Дочь ничего на это не ответила, точно ножом полоснула отца взглядом усталых карих глаз и разлила водку поровну. Потом здесь же завалилась спать и проспала до самого вечера. Степан знал про ее ночную работу и догадывался, что это за работа.
Однако выпадали случаи, и нередко, когда она сама приходила к отцу за куском хлеба. Может быть, она и была когда-то красивой, как об этом говорил старик, но сейчас вид у нее был весьма потрепанный и жалкий. Нечесаная, небрежно одетая, по всему видно, в своей деликатной профессии она занимала самый последний разряд. Ею довольствовались, надо полагать, лишь бродяги да спившиеся мастеровые. В эти дождливые и холодные ночи она, по всей вероятности, никуда не выходила, да и старик целыми днями валялся на нарах, поэтому у него не было ни кусочка хлеба. Дочь обычно приходила к нему утром, затем под вечер и принималась его ругать.
— Шутка ли сказать, со вчерашнего дня во рту ничего не было, да и вчера-то всего полфунта халвы съела, соседка по нарам поделилась, — перешла она от упреков к жалобе.
Степан пожалел ее и пригласил в трактир ужинать. Она с удивлением посмотрела на него, словно бы не поверила, что этот мужиковатый с виду человек способен на такой поступок. Но Степан повторил приглашение, и она его с охотой приняла. В трактире, неподалеку от ночлежного дома, он взял ей миску щей и фунт ржаного хлеба, что обычно заказывал и себе. Несмотря на мучивший ее голод, она ела не жадно, не торопясь. А когда кончила есть, облизала ложку. Степану показалось, что она не наелась, и он предложил заказать еще порцию.
— Спасибо, — ответила она, затем улыбнулась и заискивающе добавила: — Лучше еще завтра покормишь, коли ты такой добрый выискался...
Шагая рядом с ним по темной улице, она неожиданно прижалась к нему и вполголоса произнесла:
— Здесь во дворе в подвале живет безногая старуха, у нее можно немного побыть. Хочешь... пойдем?
До Степана как-то не сразу дошел истинный смысл ее слов. К тому же он был непривычен к подобного рода отношениям, а здесь женщина предлагала себя в уплату за ужин. Поэтому он сказал:
— Да не стоит, чего там делать.
— В щекотки играть! — насмешливо выкрикнула она и, притихнув, с раздражением спросила: — Аль боишься испачкаться?
Он понял, что своим отказом обидел ее, и хотел поправить дело, но она не дала ему говорить: загремела на всю улицу каким-то нехорошим надтреснутым хохотом.
— Не могу же я с тобой вот так, ни с того ни с сего! — Степан сделал попытку оправдаться.
Эти слова еще больше рассердили ее.
— Ну и катись от меня подальше!
Она оттолкнула его и быстро пошла вперед. Степан в смущении замедлил шаг, затем остановился, прислушиваясь к шарканью ее удаляющихся ног. Ему стало не по себе. Вот, оказывается, как просто обидеть человека. Она, может быть, предложила зайти к старухе от доброго сердца, а его отказ восприняла как презрение к себе. На самом же деле у Степана к ней не было никакого презрения, была только жалость, жалость к падшему человеку. «Вот она, Мария Магдалина, — подумал он, вспомнив евангелийскую блудницу. — Только обиделась зря,» — заключил он и пошел дальше. Допоздна на улице оставаться было небезопасно, здесь Хитровка — Степан это знал из рассказов соседей по ночлежке. Могут стукнуть безо всякого, лишь бы завладеть твоим тряпьем.
Утром следующего дня Степану надо было наведаться на Большую Никитскую. Поднялся он рано, кое-как сполоснул лицо, оставил мешок с пожитками на хранение человеку, который здесь был чем-то вроде надзирателя. Постоянных мест в ночлежке не было, вечером располагаешься, где свободно, а утром, если уходишь, оставляешь место кому-нибудь другому.
Степан опять невольно отпрянул, увидев в дверях иссохшее лицо старухи с крючковатым носом.
— Чего от меня всякий раз шарахаешься, как от кнута? — заворчала она, пропуская Степана мимо себя.
На сей раз она привела его в кухню, усадила на табурет, а сама принялась заниматься делами, продолжая ворчать:
— Приплелся ни свет ни заря. Барин-то спит... Думаешь, он с утра тебя поджидает... Небось, и позавтракать-то не успел? Не успел, что ли? — Так как Степан молчал, она несколько повысила голос. — Чего сидишь, надулся? На меня обиделся? Говорю, небось, не поел еще?
— Да мне сейчас не до еды, — нехотя ответил Степан.
— Вот тебе на, ему не до еды! До чего же тебе?.. Человек на свете-то живет ради того, чтобы поесть послаще да поспать подольше.
Степана раздражала излишняя болтливость старухи, но делать было нечего, приходилось выслушивать ее плоские наставления в житейской мудрости. Под конец она поставила на край стола стакан чая, положила ломоть белого хлеба, намазанного сливочным маслом, и велела ему подсесть поближе.
— Поешь немного, ждать-то придется долго. Барин лег поздно, когда встанет, неизвестно, — сказала она при этом.