Щеголев уже второй год рисовал себе подобные радужные картины, но он знал, что никуда не уедет до тех пор, пока не арестует этого красавца-взяткодателя, а сейчас он заведет пустую папку, в которой нет пока ни одной бумажки, ничего, ни одного донесения. Он напишет на ней одно какое-нибудь условное название, ну, скажем, «шаг в сторону» — и все начнется сначала.
Безмолвный свидетель
«Не вспоминайте меня, цыгане, прощай мой табор, пою в последний раз...»
Нет, слуха, а тем более голоса у Феди Мезенцева, конечно, не было, и только по словам можно было догадаться о мотиве. Впрочем, вообще непонятно — с чего это он вдруг запел.
— С чего, а? — спросил Микушев, отрываясь от «Крокодила». В уголках его глаз медленно таяли веселые морщинки.
— Как с чего? — отозвался Мезенцев. — Дело скоро заканчиваем — поэтому и «прощай мой табор». В отпуск наконец удастся пойти. Вот хочу заготовить рапорт Виктору Степановичу.
Микушев вздохнул и полез в карман за портсигаром.
— Не рано ли об отпуске заговорил? — спросил он, прикуривая от самодельной зажигалки.
— Это почему же? Ведь вы обещали, Николай Петрович, — Мезенцев закашлялся и начал отбиваться от дыма, как от комаров. — К тому же Юра возвращается — в конце месяца защитит диплом...
— Хорошо, что не выносишь табачного дыма, — слабо улыбнулся Микушев. — Я вот не могу отвыкнуть от курения — десятки раз бросал. А с рапортом придется подождать.
Он приподнялся со старого потертого дивана, на котором в двух местах проглядывали пружины и который, конечно же, давно пора бы заменить. Микушев был плотным массивным человеком, и когда он шагнул к шкафу, половицы жалобно скрипнули под ним, а сам шкаф мелко вздрогнул, — не из-за того что Микушев грузный человек, а потому что и доски на облезлом, давно не крашенном полу старые, как и диван, как и книжный шкаф, к которому Николай Петрович направлялся.
Микушев с досадой подумал, что обещанный ремонт опять, наверное, откладывается — штукатурка облезает и сыплется на пол по-прежнему, уборщица ворчит, будто они с Мезенцевым виноваты. В этой комнате Микушеву было как-то неудобно и не только перед самим собой, но и перед задержанными и свидетелями, которые тут каждый день торчали. И он представил, как здесь будет уютно, когда выбросят этот диван, сдерут со стен штукатурку, побелят их заново два раза, перестелят полы и укрепят на потолке лампы дневного света. Он подумал, что надо идти и тормошить нерасторопного бездельника коменданта, которого критикуют едва ли не на каждом собрании, но ему все — как с гуся вода.
Микушев расправил затекшие плечи, сладко потянулся — он чувствовал усталость после позавчерашней бессонной ночи, когда их вызвал и отчитывал комиссар Виктор Степанович Колотов, говорил, что в районе вокзала — безобразие, раз у инженера большой стройки, приехавшего в командировку, средь бела дня выкрадывают документы, деловые бумаги и бумажник. Микушев шефствовал над районом вокзала — поэтому ему стало стыдно и за себя, и за участкового инспектора, и за весь линотдел, он краснел и что-то невнятно бормотал в ответ. Всю ночь они мотались на мотоциклах, пока к утру не выяснили, что деньги инженер прокутил, деловые бумаги оставил в ресторане, а документы были при нем.
Перед глазами Микушева как сейчас встало постное лицо этого командировочного, его умные испуганные глаза, когда он просил только об одном — «не сообщать жене» и говорил-говорил, что все расходы возьмет на себя. Какие расходы инженер имел в виду, Микушев так и не понял, однако зол он был порядочно, поскольку они всю ночь не спали, носились на мотоциклах и зазря поднимали с постели заспанных людей, которые были у милиции на подозрении. Микушев продрог насквозь, был страшно голоден и засыпал на ходу. И чтобы хоть как-то взбодрить себя, они сжевали в привокзальном буфете по два малосъедобных бутерброда с колбасой и выпили по стакану какой-то мутной бурды, которую буфетчица именовала почему-то «кофе». И все же — они чуть приободрились, но это вначале, а потом спать захотелось еще больше, и они разъехались по домам. Жене инженера они, конечно же, сообщать не стали, но на работу его официальную бумагу решили послать непременно.
Сейчас Микушев вспомнил это недавнее, поглядел на Федю, листавшего тоненькую папку «дела» об убийстве Лагунова, и раскрыл дверцу стеклянного шкафа, набитого книгами — комендант все же обещает всю старую мебель вскоре заменить, и надо посмотреть, какие книги оставить, а какие выбросить. На верхней полке лежали стопкой разрозненные комплекты «Следственной практики», которые оперативники не читали, потому что времени на это не было совсем, а читали их с увлечением только практиканты. Зато гражданский и особенно уголовный кодексы были порядком потрепаны.
Он поглядел на Федю, на его худое загорелое лицо, хрупкую мальчишескую фигуру, на его слегка воспаленные от постоянного недосыпания глаза и подумал, что работать здесь, в городском отделе, ему будет интересней, чем в Министерстве, где он засиделся за бумагами — справками и отчетами. А сюда, в угрозыск, его назначили совсем недавно, и попал он в горячее время, когда в отделении почти никого — один инспектор заканчивает последний курс юрфака, диплом пишет и появляется на работе раз в неделю, второй сотрудник лежит в стационаре — ему сделали операцию, а третье место — вакантное, и пока им с Федей Мезенцевым приходится потеть за четверых... Но с другой стороны Микушев рад был: опять вернулся он на практическую работу и квартиру ему рядом с горотделом дали в пятиэтажном доме на третьем этаже...
— С отпуском подожди, Федя, — сказал Микушев. — Вот Юра вернется после защиты диплома, на вакантное место возьмут кого-нибудь, тогда... Я, конечно, понимаю, два года не отдыхал... Но я тебе обещаю, как только дело Лагунова закончим и передадим его в прокуратуру...
— Николай Петрович, на Тобольского санкцию будем брать?
— А разве вина его доказана?
Микушев задумался. Выглядел он старше своих сорока лет — лицо рыхловатое, в крупных морщинах. В пиджаке он совсем грузным выглядел, но когда однажды Федя увидел его на пляже, куда они ездили во время физподготовки, удивился — у Микушева было мускулистое, крепкое тело.
— Как же это не доказана вина Тобольского? — переспросил Мезенцев. — Николай Петрович, он ведь сознался, что был в роще. Отпечатки следов в точности совпадают с размером ботинок Тобольского. А кровь на камне... Показания свидетелей, которые видели, как Алик о чем-то громко спорил с Лагуновым. Потом...
— Самая сомнительная вещь на земле — это явные улики, Федя...
— Если он не виноват, то почему скрывался, и мы его задержали за триста километров, в другом городе? — парировал Мезенцев.
— Он испугался. Он ведь говорил на допросе, что испугался.
— Это естественно. Но если бы он был невиновен, то, наверное, и не уехал? Вы бы уехали?
— Я? — Микушев улыбнулся. — Откровенно говоря, не знаю...
* * *
Весть о том, что в роще на берегу Алара убили Гену Лагунова, быстро облетела жилгородок. Гена Лагунов — тут его каждый знал — чемпион, мастер спорта по самбо. И вдруг — убит.
«Поразвелось хулиганья, — возмущались в городе. — Наверное, много их было, а не то раскидал бы их Гена, как цыплят».
Хоронили Лагунова торжественно, с оркестром, и на кладбище явился чуть ли не весь физкультурный институт, где Гена учился. Преподаватели и студенты прислали в милицию письмо, в котором просили сурово покарать убийцу. Комиссар передал это письмо Микушеву для приобщения к «делу». Микушев письмо взял, оно жгло ему руки, потому что убийцу они пока не нашли.
...Труп Лагунова обнаружил экскаваторщик, работавший у аларского моста в гравийном карьере. Лагунов лежал прямо у кромки рисового поля, скрюченные пальцы его судорожно тянулись к большому валуну, покрытому бурыми кровяными пятнами.