Вдруг он поперхнулся и с ужасом воззрился на что-то, находящееся за спинами толпы. Старец тоже увидел нечто и перестал махать флагом. Орел бессильно повис на древке. По рядам людей волной пробежало слово «ОМОН». Толпа инстинктивно отшатнулась в другую сторону. Молодой человек с пробором и белобородый знаменосец поспешно покинули клумбы и спрятались в недрах народной массы. Никита обернулся и не обнаружил рядом ни Рощина, ни Юнкера. Толпа пронесла его еще несколько метров и встала как вкопанная.
Впереди тоже были черные люди с пластиковыми щитами и в касках. Толпа сжалась и замерла. В щели между щитами на нее смотрели дула автоматов.
– Господи, господи, я здесь ни при чем! Выпустите меня отсюда! – кричала, высунувшись из ларька, молоденькая продавщица цветов, внезапно попавшая в самую гущу событий. – Я домой хочу! Я не бунтую! У меня точка здесь!
Никита проскользнул у кого-то под локтями и вошел в крошечный цветочный павильон, со всех сторон зажатый дымящейся толпой.
– Куда ты вылезаешь? – сказал он девушке. – Закройся и сиди здесь тихонько, а то затопчут. Если стрелять начнут, ложись на пол. Все будет хорошо.
– Я бою-у-усь, – заскулила продавщица, невероятно трогательно растягивая звук «у» и готовясь заплакать. – Бою-у-усь!
Никита погладил ее по голове и задержал руку на теплом затылке. Девушка всхлипнула и замолчала, закрыв лицо ладонями. Никита посмотрел на улицу сквозь кущи алых роз. Народ и ОМОН неподвижно стояли друг против друга. Казалось, все несколько тысяч человек, находившихся под сенью мрачного здания Думы, одновременно задержали дыхание. Между сбившимися в кучу людьми и частоколом автоматов образовалось свободное пространство.
Никита вынул из пузатой вазы охапку белых гвоздик, поцеловал девушку в черные волосы, пахнущие всеми цветами Земли, вышел и стал пробираться в сторону ОМОНа. Люди молча расступались перед ним и тут же срастались обратно у него за спиной.
Очень быстро Никита оказался на границе нейтральной полосы и шагнул через нее, как парашютист в открытый люк самолета.
Он двигался медленно, как во сне, то и дело опуская лицо в мокрые белые лепестки, чтобы было не так одиноко. Молчание вокруг было глубиной с Марианскую впадину. Мир стоял не шелохнувшись, как заговоренный.
Спустя вечность Никита дошел до оцепления, вынул из букета одну гвоздику и засунул ее в направленное прямо на него дуло автомата. Дуло вздрогнуло, но промолчало. Никита выдохнул. И взял следующий цветок.
Двигаясь вдоль цепочки омоновцев, он негромко говорил что-то бессвязное и почти бессмысленное, как слова, которые произносят, чтобы успокоить ребенка. И пытался рассмотреть глаза сквозь опущенные тонированные забрала.
– Не стреляйте, пожалуйста. Там не враги. Там такие же люди, как вы. Они не хотят ничего плохого. Даже если вам приказали, у военных есть право не выполнять заведомо преступный приказ, не стреляйте. Там старики, там дети. Они ни в чем не виноваты. Там девушка, продавщица цветов, она вообще случайно здесь оказалась и очень хочет домой, не стреляйте. Ведь вы не только людей погубите, вы душу свою убьете, и этого уже будет ничем не исправить, не стреляйте.
С каждым «не стреляйте» Никита вставлял гвоздику в очередное дуло. Он чувствовал, что главное – не замолчать. И говорил, говорил, слабо отдавая себе отчет в своих словах, поминутно теряя связь с действительностью и видя перед собой белое больничное небо в паутине трещин. И тут цветы закончились. Никита остановился.
– Не стреляйте! Пожалуйста! – Никита растерянно развел пустыми руками, развернулся и медленно пошел обратно. Стояла кромешная тишина. И вдруг толпа, во все глаза глядевшая на Никиту, изменилась в лице. В ту же секунду Никита услышал сзади себя топот тяжелых ботинок, и спина как будто бы покрылась льдом.
Повернув голову, Никита увидел омоновца с открытым забралом. Омоновец улыбался. Не успел Никита осознать, что происходит, как широкоплечий парень сжал его в медвежьих объятьях и оторвал от земли. Никита взмыл над нейтральной полосой и увидел, что ровные ряды ОМОНа пришли в беспорядок. То тут, то там из шеренги выпадали щиты, и люди бросали автоматы с гвоздиками и бежали к Думе.
Никиту внесли внутрь. Сметая металлоискатели, толпа растеклась по мраморным лестницам. В президиуме сжигали ворох государственных документов. Молодежь, взявшись за руки, скакала через костер. Люди обнимались, кричали «Ура!» и подбрасывали вверх головные уборы. У Никиты опять потемнело в глазах.
29
И вдруг изо всех щелей поползла нежить. Мамлеевские шатуны с блудливыми ухмылками отрывали звезды паркета и, подтягиваясь на руках, покрытых шерстью, затаскивали в зал заседаний свои отчужденные нежилые тела.
Из вытяжек и черных дыр вентиляции посыпались подземные калеки, безногие солдаты метро, инвалиды, погружающие в толпу свои мясистые обрубки.
Вылезли на свет божий и замахали рукавами, внутри которых ничего не растет, смутно похожие на людей, потусторонние или почти уже переступившие завсегдатаи полосы отчуждения, обледенелые, покрытые коростой смерти, репейником небытия, стригущим лишаем развоплощения. Жалкие остатки тел и крохи души, которая и не душа уже вовсе, а так, теплота гниения, прерывистый, увядающий пульс, что того и гляди выскользнет из пальцев мойры.
Были там и уже совсем не люди. Нелюди. Нелюдимые обитатели одичалых платформ, заросших лопухами и прочим природным мусором, вызванные к жизни случайным взглядом пассажира дальнего следования. Духи энных километров, обретающиеся в тусклом фонаре стрелочника, с которым он, всегда пьяный, всегда смертельно обиженный, выходит встречать поезда, провожая их матом.
Немые, обреченно бредущие из вагона в вагон, из года в год, разносчики любовных гороскопов, лишенные дара речи свидетели русских пространств, соучастники бесконечности, собеседники таких расстояний и далей, после которых слова уже не нужны.
Все они, хромая и подволакивая, едва сгущаясь в воздухе, позвякивая подвесками люстр, змеясь по ковровым дорожкам внезапной поземкой, спешили на огонь революции. Все они окружали Никиту, стоявшего у костра из антинародных законов, и слюняво шепелявили, стуча лбами в пол:
– Пустите, пустите, пустите...
погреться, погреться, погреться...
Никита перепрыгнул через пламя и побежал, отбиваясь от хищных нечистых рук, от паутины беззубого шепота, от вязких похмельных снов России. На бегу он обернулся и увидел, как полчища оборванцев хлынули на огонь, зашипели, взвились под купол и опали медленной пеленой золы.
И люди, размазывая по щекам хлопья пепла, хлопали по плечам соседей, обнимались и плакали снова.
И тут появились старухи. Пришли и уселись рядком вдоль стены. Похожие на копченые мельницы, на остовы древних стервятниц. Старухи, штурмовавшие поселковый гастроном в надежде отоварить талоны на эликсир молодости, урвать последнюю толику времени, отрез дефицитной примат-материи.
Убившие друг друга в очереди за сайрой. И продолжающие, даже после смерти, вырывать глаза, выламывать черные пальцы товарок, тянуть на себя замыленный рыбий хвост.
Непрощенные и непростившие. Схваченные параличом в деревянном сортире на станции Окуловка, упавшие в жерло земли, все с тем же оскалом злобы, кусающей собственный хвост, пожирающей себя саму с головы до пят, свирепо урча и рыгая, плюясь ядовитой слюной.
Пришли старухи, расселись вдоль стен и раскрыли рты, показав редкие зубы, какие обычно находят в курганах.
И молвили старухи, воздев к небу мертвые кулаки:
– Отпусти нам грехи, гнида, не видишь, нам плохо, пошевеливайся, старый хрен!
– Упокой наши души, – гнусаво пели старухи, укачивая друг друга, баюкая пустоту. – Мы старые коммунистки и не знаем слов молитв, давай, по-хорошему, пусть прекратится эхо, пусть прекратимся мы, как объясняли нам на уроках политпросвещения, истории партии и диалектического материализма. Аминь!