– Не звонит еще отец Серапион в Высоком? – спросил батюшка, обернувшись к Грише.
– Нет, молчит пока, – Гриша, прислонившись к стене, смотрел вдаль.
Поля вместе с огненной точкой заката отражались в его глазах. Никита впервые видел у Гриши такое лицо. Как будто омытое внутренним светом.
– Странно, пора бы уже... – Отец Андрей беспокойно теребил веревки. – Там у нас в Высоком батюшка старенький совсем, – объяснил он Никите с Юнкером. – Мы с ним колоколами на утренней и вечерней заре перекликаемся. Так я понимаю, что он еще жив. Каждый раз с замиранием сердца на звонницу поднимаюсь, не знаю, услышу ли его звон. В Высоком весь народ поумирал. Отец Серапион один остался. А службы все равно служит, хоть и нет прихожан, храм-то стоит... Исчезает Россия, исчезает прямо на глазах, – вздохнул отец Андрей, перекрестился и вдруг улыбнулся. Откуда-то издалека ветер донес слабые обрывки звона.
Отец Андрей тоже ударил в колокол. Мир наполнился тяжелым гудом.
И вдруг Никита отчетливо понял, что счастлив. И что все это: и рясу отца Андрея в меловых разводах, и задумчивого Гришу, и рассохшиеся доски, зияющие под ногами, и косолапые человеческие постройки, там внизу, где уже наступили сумерки, – он не забудет никогда.
Такое бывает крайне редко: поймать счастье в тот самый момент, когда оно происходит. Никита до этого был осознанно счастлив лишь однажды. В девятнадцать лет с Ясей в Питере. Но это было совсем другое счастье. Охрипшее от восторга, обветренное счастье на двоих.
24
Счастье было поцелуями на Поцелуевом мосту. Мальками в мутной Мойке. Счастье воровало в магазинах невкусный питерский хлеб и Бродского в бумажной обложке. Счастье пило кефир на лужайке перед Исаакиевским собором, запрокинув голову, как пионерский горнист. То, навеки девятнадцатилетнее счастье осталось в памяти сплошной музыкой.
Оно распевало, коверкая слова, «Марсельезу» перед группой французских пенсионеров, щелкающих фотоаппаратами. Оно звучало голосами бродячих артистов на мосту через канал Грибоедова.
Еще был печальный человек в шляпе, выдувавший монотонную мелодию из деревянной дудки. В пять утра на крыше он встречал рассвет, не видимый еще никому, кроме него.
И негры, бежавшие им навстречу по другой половине только что сведенного моста. У негров были большие кожаные барабаны, по которым они, усевшись на перилах, лупили розовыми ладонями, приветствуя встававшее над Невой солнце.
Или пожилая женщина с «Примой» в длинном мундштуке и почерневшими серебряными перстнями на каждом пальце. Мадам шествовала поперек пустынного Литейного и самозабвенно пела оперные арии хорошо поставленным, прокуренным басом внутри одной из бесконечных белых ночей.
Счастье было, как створки прозрачной ракушки, которые захлопнулись у них за спиной, пока они целовались, врастая друг в друга, где-нибудь на вершине моста.
И они могли целый день пролежать на скамейке в саду Фонтанного дома, глядя, как ветер переливает листья лип из пустого в порожнее, синее-синее небо. И при этом разговаривать друг с другом на каком-то птичьем языке, изобретаемом на ходу и тут же забываемом.
Одно только слово осталось из того языка. Ясе казалось, что этим словом лучше всего говорить с силами природы.
ВЕНЧ! – приветливо кричала она серым уткам, болтающим лапками в реке Смоленке. Утки одобрительно крякали и плыли дальше.
ВЕНЧ, – шептала белым цветам на старом армянском кладбище. Цветы кивали, пружиня на тонких стеблях.
ВЕНЧ! – Яся заклинала шторм, стоя на перевернутой бочке в брызгах, пене и зеленых волнах Финского залива.
ВЕНЧ! – насквозь мокрая девчонка с десятью короткими косичками пытается перекрыть грохот сурового Балтийского моря.
ВЕНЧ, – слышит Никита внутри себя заветное слово маленькой Яси, такое же звенящее и соленое, как годы назад.
ВЕНЧ! – и знает, что больше уже никогда-никогда, совсем никогда его не услышит.
ВЕНЧ, – волны становятся ниже, и шум стихает. Яся слезает с бочки, поскальзывается и летит в воду. Никита бежит к ней, спотыкается и тоже падает. Они добираются друг до друга по убегающей из-под ног гальке, по уходящей из-под ног земле, задыхающиеся, смеющиеся, расцарапанные. Хватаются за руки, и тут новая волна счастья ударяет им в спину, и они падают уже вдвоем, и хором произносят: «ВЕНЧ», стоя на коленях на краю усмиренного шторма, у самой кромки своей судьбы.
25
Юнкер, как и Аля, почти не выходил из дома. Только до винного магазина и обратно. На дворе была совсем другая эпоха. Мелочный и убогий двадцать первый век, который трещал на нем по швам.
Хрестоматийный конфликт личности и общества в случае Юнкера выражался в несовпадении масштабов. Он чувствовал себя в своем времени, как океанский лайнер в Яузе.
У Никиты с первых же дней знакомства сложилось впечатление, что Юнкер рожден для каких-то великих подвигов, которым нет места на данном отрезке истории. Когда он сказал об этом Юнкеру, тот высмеивал Никиту целый вечер, называя «восторженной курсисткой».
Не то чтобы Никита попал сильно мимо цели. Просто Юнкер хронически не переносил громкие слова. У него была аллергия на пафос.
Главный мужской праздник страны, 8 Марта, Москва встречала снегопадом, который на подступах к земле превращался в первый дождь. Даже Никите не хотелось выходить из дома. Поэтому, когда Юнкер возник на пороге его квартиры в Алтуфьево, Никита сильно удивился.
Юнкер держал в каждой руке по бутылке вина, вид имел бледный и декадентский, но настроен был решительно.
– Пойдем, специалист по современной России, будешь мне ее показывать, – сказал он, махнув бутылкой на окно, за которым метались голые деревья, пытаясь поймать неуловимые рваные облака. – Возражения не принимаются. Сегодня я окончательно заблудился в жизненном лесу, и мне необходимо спуститься в ад, где ты будешь моим Вергилием. Ты же здесь все закоулки знаешь.
Никита понял, что спорить бесполезно, и стал зашнуровывать ботинки. На площадке, упершись лбом в соседнюю дверь, стоял нетрезвый гражданин, сжимая в кулаке куцую веточку мимозы. Другой рукой он тщетно пытался нашарить звонок. Порывы внутренней бури сотрясали его тело и мешали пальцам попасть по кнопке.
– Вот она, моя родина, стоит и лыка не вяжет, того и гляди плюхнется на карачки и замычит, – резко сказал Юнкер.
Никите стало неприятно:
– Не надо так злобно смотреть! Попробуй по-доброму, все другим станет.
– «Полюби нас черненькими, беленькими нас всякий полюбит», – раздраженно ответил Юнкер. – Читали, знаем! Ты объясни, как такое на самом деле, не в книгах, полюбить можно? Я всю жизнь пытался – и не смог! Ну, расскажи, как ты это видишь?
– Не знаю, – смутился Никита. – Праздник же сегодня, женщин на работе поздравлял, тосты говорил, подарки дарил, вот и не рассчитал. А цветы жене все равно несет, не забыл, значит, любит. У этой мимозы такой вид, будто он вместе с ней прошел полмира, преодолевая непреодолимые препятствия...
– Ага, полмира: от проходной до пивной. А другая половина – от пивной до дома! Необъятный мир!
– Зачем ты так?
– Затем, что за державу обидно! И не надо другого классика цитировать! Мол, не судите да не судимы будете. Я суда не боюсь! Я за все свои действия и слова могу ответить! В отличие от этого. Я свою страну не позорил, в звероподобном состоянии под забором не валялся!
Мужичок почувствовал, что речь идет о нем, и издал угрожающий звук, попытавшись повернуться в сторону Юнкера. Тело двигаться не захотело, все нежнее приникая к дверному косяку. Они стали молча спускаться.
Как назло, этажом ниже валялся еще один обитатель подъезда, опознаваемый как особь женского пола по задранной юбке. Существо было в сознании и, несмотря на лежачее положение, проявляло общительность. Юнкера передернуло.
– Ты бы хоть прикрылась, красавица!