– А у нас третий день бабки бунтуют против низких пенсий, – с деланой беззаботностью отозвался Рощин и зевнул. – Ты чего застрял? Приходи пить кофе.
– Я тут буду, – сказал Никита и повесил трубку.
– Господи, а жить-то дальше как? – бормотала себе под нос бабка в платке, повязанном по самые брови. – Скорей бы, что ли, помереть!
Никита внезапно почувствовал себя виноватым. Внутри у него сжалась пружина. Которая потом так никогда и не распрямилась. Он подошел поближе.
– Позавчера еще, как мы на улицу первый раз вышли, стали угрожать. Домой иду, а они на машине следом едут, бранятся. Ты, говорят, зачинщица, мы тебя вычислили! – вполголоса рассказывала крупная пожилая женщина, держась за бок. – А вчера иду отсюда, подъезжают, уже на двух машинах. Выскочили, человек шесть. На одну старуху! Руки заломили, попалась, говорят, сука! Это мне-то! Мне седьмой десяток пошел! И волоком по ступенькам потащили в отделение, избивать стали. Дубинками. Все по швам норовили попасть – у меня от операции остались. Умирать буду, буду видеть эти гогочущие фашистские хари!
– Потерпите! То, что сейчас происходит – это агония. ЭРэФия при смерти! Давно пора! Империя на глиняных ногах! – заголосил вдруг рыжий толстяк, прижимавший к груди открытку с изображением Соловецкого монастыря. – Пусть ЭРэФия летит в тартарары! Наша родина – северная Русь, там – живое! Там – надежда! Там – источник исторического творчества! Там наше тридевятое царство, утопическое государство, в новгородской вольнице, деревянных церквях, поморских сказках!
– Как только начались беспорядки, откуда-то появилась целая орда сумасшедших, – шепнул Никите неожиданно подошедший Рощин. Он жил недалеко, у пожарной каланчи. – Проповедуют, народ вокруг себя собирают. Кто последние времена предрекает, кто о воскресших царевичах сказки рассказывает, кто про инопланетян врет. Вся муть поднялась. Так и ждешь, что сейчас из-за угла Ставрогин со своей немытой свитой вывернет. И начнет раздавать листовки «Союза Спасения Святой Руси».
С другой стороны толпы затормозила черная иномарка с мигалкой. Из машины вальяжно вылез человек с клеймом народного депутата на лице и стал швырять вокруг себя деньги. Толпа загудела и колыхнулась в его сторону. Рыжий остался один. Он растерянно оглядывался и восклицал:
– Куда вы? Русичи! Славяне! Где ваша северная гордость! Остановитесь!
Но его никто не слышал.
Высокий мальчик бросился к депутату с криком «Позор!» Перехватив пятьсот рублей, он попытался порвать бумажку. Охранник, похожий на затянутый в пиджак трансформатор, незаметным движением уронил мальчика на асфальт, слегка придавил коленом, брезгливо отобрал у него купюру, аккуратно расправил и положил себе в нагрудный карман. Депутат презрительно скривил рот, повернулся к происходящему широким крупом и стал раскидывать тысячные купюры. Никита помог мальчику подняться.
– Больно! Больно! – твердил тот, отряхиваясь и кусая губы.
– Сильно помял? – спросил Рощин.
– Я не о том! – досадливо отмахнулся юноша и, заглянув Никите в глаза, повторил: – Больно!
Никита молча кивнул.
– А мне плевать, что стыдно! Плевать на честь и достоинство! Когда есть нечего, об этом не думаешь! – пререкался с кем-то старичок жгуче семитской наружности. – Я три купюры поймал, пока давка не началась. Это в несколько раз больше моей пенсии! Кому должно быть стыдно? Мне? А я думаю, тем, кто меня до такого унижения довел!
– Обидно, ужасно обидно! – соглашалась старушка в черном платке. – В чем мы провинились? Войну выиграли, страну из руин подняли... Всю жизнь для будущего старались. И вот оно, будущее! На помойку выбросили, помирай поскорей!
– Но ваши-то дети вас не бросили! – вмешался Рощин. – Это гораздо важнее, чем государство!
– Для вас оно, может, и так, – откликнулась черная старушка. – Вы живете для себя, родненьких. А у нас как было. Работаешь до ночи, дочка дома одна, муж-то с фронта не вернулся. Придешь, шлепнешься, а наутро снова – по гудку вскакиваешь и вперед. Мне, дуре, казалось, что все советские дети у меня на руках, вот я ради них и надрывалась. Эх, дура, дура... Собственная дочь сиротой росла, только спящей ее видела. Вот и вырастила несчастливицу. Все мужья бросали с детьми на руках. Три внука от нее осталось. Эх, знать бы, что так будет...
Старушка завздыхала и стала вытирать глаза.
– То есть для вас предательство государства – это глубоко личное переживание, потому что... – взялся резюмировать Рощин. Никита толкнул его, и Рощин осекся. Старушка продолжала рассказывать, уже не для кого, застыв глазами.
– Пошла моя Ольга следом за мной на завод. А в девяносто шестом им зарплату платить перестали, полгода живых денег не видели. Мы с ребятишками, я тогда уже на пенсии была, ходили книгами торговать к Гостиному Двору. Все больше не продавали, на крупу выменивали. Однажды приходим, а Ольга на кухне висит, не выдержала. «Не могу в их голодные глаза смотреть», – в записке. Все газеты потом про это писали, шуму было, сразу деньги на зарплату нашлись. Даже похороны оплатили. А я хожу по двору, смотрю на деньги эти проклятые, и смеюсь. Насилу успокоили соседи...
– Простите нас, – тихо сказал Никита, у которого земля опять уходила из-под ног.
– Ты-то тут, мальчик, при чем? – вздрогнула старушка.
Рощин, почуяв недоброе, схватил Никиту за локоть и стал вытаскивать из толпы. Никита сосредоточенно переставлял ватные ноги, но быстро забыл, как это делается, запутался и упал на колени.
«Яся», – успел подумать он, и Невский стал перед ним вертикально, а небо накренилось и потекло в левый глаз.
Очнулся он у круглой рекламной тумбы. Рощин мрачно курил рядом.
– Намылились в Москву за правдой. Пешком. В голове не укладывается.
Никита попытался встать.
– Куда? Сиди уж! – Рощин дернул его за куртку, и у Никиты подогнулись ноги.
Тут он увидел их. Они собирались в нескольких метрах от рекламной тумбы. Выражение лиц не оставляло никаких сомнений, что именно эти люди решили идти пешком в Москву. Они молчали. Никита заметил среди них и женщину, которую били в отделении, и женщину, у которой повесилась дочка.
Не привлекая внимания толпы, они побрели по направлению к Московскому проспекту. Никита с Рощиным, не сговариваясь, встали и двинулись следом.
На Сенной площади старику в светлом плаще стало плохо. Он обмахивал себя растопыренной пятерней и беспомощно хватал ртом воздух.
– Что? Что? – теребил его Никита. Старик тыкал пальцем в грудь. – Сердце? – Старик кивал, продолжая махать рукой. Никита побежал в аптеку.
– Быстрей, быстрей, они уйдут! – торопил старик, вырывая упаковку валокардина. – Без меня уйдут, никак нельзя!
– Может, вам лучше дома остаться? – предлагал Рощин.
Старик обжигал его взглядом исподлобья. И упрямо сдвигал брови.
Никита опять заскочил в аптеку и купил на все бывшие у него деньги таблеток от сердца и давления. Он знал, что уговаривать их повернуть назад бесполезно.
Когда он вернулся, Рощин что-то доказывал подоспевшим телевизионщикам, а старик, уже переставший махать руками, вытирал пот большим клетчатым платком. К нему подскочил низкорослый оператор в красной бейсболке и, присев на корточки, стал крупным планом снимать лицо.
– Я ветеран Великой Отечественной. Три ранения. За Курскую дугу – орден Славы. Из своих горящих танков едва успевал выскакивать, сколько чужих подбил, не помню, – рассказывал дед, неотрывно глядя в камеру. – Считаю, что вы, жители сегодняшнего дня, своей сытой мирной жизнью частично обязаны мне, а также моим погибшим и выжившим боевым товарищам. Хочу напомнить об уважении к старшим. Для этого и иду в Москву, в Кремль... Матвей Иванович Носков моя фамилия.
Съемочная группа погрузилась в машину, посадила на переднее сиденье Матвея Ивановича и укатила догонять остальных ходоков. Рощин с Никитой поехали на трамвае.
– Почему-то у всех стариков всегда носовые платки в клеточку, – сказал Рощин, и дальше всю дорогу они молчали.