Только после долгих отнекиваний Альгирдас дал согласие.
— Не может мне простить за прошлый митинг, — почему–то объяснил он и дал понять, что для такого крупного деятеля общение с нами является довольно тяжелым взысканием. На следующий день Бразаускас был пунктуальным и корректным.
К нам он пришел пешком. Мы встретили его с цветочком и отвели на помост. В одном нас обскакали ребята из госбезопасности. Выведав от Чекуолиса все наши планы, они на всех очень высоких флагштоках срезали тросы. Подъем флагов срывался. В тот момент, поняв, что за специалисты здесь поработали, я вспомнил, почему так загадочно улыбался Шепетис, давая разрешение на митинг. Но и здесь мы нашли выход: несколько альпинистов согласились опустить флаги с навеса над эстрадой.
И снова неудача.
— Три флага не можем, слишком большая ширина. Нужны две трубы или два шеста длиной по 12 метров. С таким весом невозможно балансировать.
— Хватит одного флага, — сказал я Мустейкису. — Они заварили похлебку, пусть сами и расхлебывают.
Меня возмутила такая безобразная мелочность представителей власти. Наши флаги были очень большими, по четыре метра на восемь. Обиднее всего было остаться без триколора. По специально ему разрешению Жебрюнас пошил его на киностудии в качестве реквизита будущего фильма, который нужно «после использования возвратить в обязательном порядке». Так было написано в разрешении. Обе кромки флага мы прибили к шестам, а полотнище свернули на одном из них, чтобы при падении второй шест развернул весь флаг.
— Вы, ребята, следите за мной, — сказал я альпинистам. — Когда я закончу вступительное слово и подниму руку, тогда и спускайте.
Эффект был ошеломляющий. Флаг как будто с неба упал. Вначале люди ничего не поняли. Разместившиеся по краям принялись аплодировать, начали вставать, вспыхнула овация, и сами по себе послышались первые слова гимна. Я наблюдал за своими коллегами. Для них это было сюрпризом. Многие плакали, обнимались, а я ждал наследующий день наказания. Но власти молчали — поняли, что своим глупым поступком только усовершенствовали сценарий нашего митинга.
— Папочка, ты был бесподобен, — трещала на следующий день моя дочка. А я об этом даже не думал, не было времени, только в дневнике написал: если бы мы чаще думали о том, что у нас есть, с кем мы живем, и если бы мы умели радоваться этому богатству, мы были бы гораздо счастливее и могли бы гораздо лучше жить, но почему–то мы чаще думаем о том, чего у нас нет и чего нам не хватает, поэтому мы не раздумываем, а только хнычем, пока не почувствуем себя очень несчастными…
— Папочка, ты не представляешь себе…
Только после нескольких подобных напоминаний перед глазами вновь раскинулось людское море. Такой массой я никогда не управлял. Подниму руку — падает флаг, махну рукой — все смолкают, кивну головой — выходит оратор… От таких картин по спине пробегает мороз. Мне немножко стыдно. Поскольку на митинге присутствует вся моя семья, мне еще больше становится не по себе, мне кажется, что я уже слишком много кричу. Но вот ясно вижу и вспоминаю, как ко мне подходит женщина и просит:
— Позвольте к Вам прикоснуться, Вы — святой человек… Особенно назойлива одна, одетая в национальные одежды и свившая на голове из густых кос двойное а истово гнездо…
— Мать, правда, так было? — спрашиваю жену.
— Ай, — отмахивается она, — всякое там было. Сделал свое дело, и ладно.
Но, оказывается, «сделавшим свое дело» людям можно не только аплодировать — за ними можно охотиться, над ними можно поиздеваться, им можно завидовать, их можно ненавидеть. Можно еще и ругаться, врать, хихикать в кулак и натравливать других. Во время обсуждения результатов митинга я наблюдал, как Ландсбергис долго про себя ухмылялся, так сказать, настраивался, пока, наконец, не пропел:
— Хотите послушать байки про Петкявичюса? — И что–то лопочет, сопит, хихикает, а другие ничего не могут понять, пока Чепайтис не расшифровывает. Обоим от этого очень весело.
На следующий день опять:
— Хотите послушать, что наши враги говорят о коллеге Петкявичюсе? — И опять не столько врагов костерит, сколько меня чернит, но хихикает уже не только Чепайтис или Чекуолис, но и повздоривший с чувством юмора Зuгмуля (Вайшвила. — Пер.).
Я прекрасно понял, к чему клонит этот муэыкант, лишенный гражданского слуха, но друзья меня успокаивают:
— Разве к тебе пристанет?
Ко мне не пристало, но слух членов Инициативной группы таким способом приучали к тому, что Петкявичюса можно утюжить, не получая достойной сдачи. Во–вторых, главный интриголог «Саюдиса» нашел для себя удобный насест, с которого можно гадить на других, не пачкаясь самому.
На третьем заседании, вспорхнув на свой любимый шесток, он опять взялся за свое:
— Каунасские комсомольцы предлагают избрать Петкявичюса секретарем ЦК. .
В дальнейшем за интриговедом–музыковедом последовали Вайшвила, Том кус, Медалинскас и несколько сосунков, которых не интересовала суть издевательств, а просто очень нравилось вести себя заносчиво с признанным «асом».
Протестуя против такого, узаконенного общим молчанием, хамства Ландсбергиса, я написал группе письмо, но, не дождавшись заседания, передал его профессору Кудабе, чтобы он его огласил, а сам уехал в деревню вычитывать корректуру нового романа. Профессор посоветовался с Марцинкявичюсом и через него возвратил мне это заявление.
— Потерпи, старина, ради общего дела, — были первые слова поэта. — Прежде всего, такого общего дела, чтобы оскорблять человека,
нет, поэтому хорошо прислушайся, что эта группка вытворяет, как разговаривает с Буловасом, Лукшене, с тобой, как они ведут себя
с Бубнисом и Жебрюнасом, больше всех потрудившимися при Подготовке митинга. Они натравили на нас Саю и Геду. А мы молчим.
Молчанию Юстинас учил не только меня, он даже написал стихотворение о том, что «молчание — это речь». Но когда пресса началаписать, что Юстинас Марцинкявичюс — наиболее перспективный и приемлемый кандидат в президенты, Ландсбергис со своей кликой и для него подобрал намордник. в одной из телепередач, транслировавшихся из ресторана «неринга», двое библейских избранных среди избранных — т. вянцлова и искусственно созданный и отправленный за границу диссидент А. Штромас, — пережевывая сосиски, начали на всю Литву разглагольствовать о произведении Ю. Марцинкявичюса «Сосна, которая смеялась» и между прочим заявили, что эта повесть написана по заказу КГБ и что сам поэт активно сотрудничал с этой организацией.
Вот тогда Юстинас испугался не на шутку.
— Это страшная ложь, — жаловался он.
— Знаю, — ответил я.
— Что я им плохого сделал?
— А то, что ты действительно был бы неплохим президентом. — Но я не хочу им быть.
— Зато Ландсбергис нестерпимо хочет им стать.
— Неужели он такой негодяй?
— Что ж, Юстинас, теперь твоя очередь потерпеть ради «общего дела».
Больше он со мной на эту тему не заговаривал, а мне в собственной шкуре не сиделось. Молчание — речь, и речь — молчание! Господи, откуда берутся такие мысли в голове порядочного человека для оправдания собственной трусости?! Оказывается, вся интеллигенция криком кричала, протестовала, а мы ее не услышали! А между тем в этой среде молчания, весьма похожего на преступление, прорастали развивался росток от брошенного в нее семени «Черного сценария». Почувствовав серьезную беду, ко мне поспешили постоянные адвокаты Марцинкявичюса Балтакис и Малдонис.
— Петька, надо что–то делать, ты смотри, как травят и оскорбляют Юстинаса. Ты все прекрасно знаешь.
— А вы? Вы вместе учились, в общежитии жили в одной комнате, руководили писателями…
Статью я написал. И не одну. Дело в том, что в свое время в университете собрался довольно интересный, но нахальный студенческий кружок, который выпускал рукописную газету «Фиговый листок». На лицевой стороне первого номера были нарисованы Адам и Ева, прикрывающие фиговыми листами свои лица, а все прочее оставалось открытым для любопытных. В этом издании активно проявляли себя Т. Вянцлова, сын председателя Верховного суда и воспитанник Снечкуса Штромас, старшая дочь Палецкиса и еще несколько отпрысков известных родителей. Они довольно метко «бичевали» литературу, политику и культуру того периода.